|
||
Произведения Ссылки |
4Во время допросов учеников директор гимназии Ясновский настойчиво пытался выяснить, по какому источнику читал Белоусов свои лекции. Д. И. Завалишин рассказывает в своих известных "Записках", что члены следственного комитета задавали арестованным декабристам один и тот же, стереотипный вопрос: "В какой книге или из каких сочинений почерпнуты были революционные идеи?" Они отвечали: не из книг, а из жизни, из "данного положения государства и общества"*. * (Записки декабриста Д. И. Завалишина. Спб., 1906, с. 103.) Белоусов не имел права на такой ответ. Он обязан был читать свои лекции по определенному источнику, рекомендованному министерством просвещения. С тем большим упорством добивался от него ответа на свой вопрос Ясновский. Однако лекции Белоусова ничего общего с идеями рекомендованной министерством книги де Мартини не имели. Белоусов в ряде своих рапортов заявлял, что он читал естественное право по "книге автора, правительством одобренной". Но ни название этой книги, ни ее автор никогда им не раскрывались. По этому поводу Адеркасу докладывали, что Белоусов читал свои лекции по собственным запискам, "извлеченным из автора, которого никогда поименовать не хотел". Между тем Билевич в рапорте от 3 сентября 1827 года рассказывает о любопытном эпизоде, происшедшем однажды на конференции, когда Белоусов "решительно... объявил", что "он отнюдь не намерен следовать предписанному порядку и автору де Мартини в преподавании права естественного и что не может подавать оного права иначе, как по тем же своим прежним запискам". Этот же инцидент воспроизведен позднее в донесении директора Ясновского со следующим дополнением: будто бы Белоусов 13 августа 1827 года заявил на конференции, что не будет читать естественное право иначе, как по представленным запискам, а что касается книги де Мартини, то он ее "смешивает с грязью"*. * (Нежинский филиал облархива, д. 54 и д. 180а, л. 97.) Большинство учеников, допрошенных на конференции с 29 октября по 3 ноября 1827 года, показали, что Белоусов читал свои лекции по собственным записям. Несколько человек вовсе не касались этого вопроса. Один из учеников, Николай Котляревский, ответил уклончиво: вначале, мол, читал по книге, а потом "перестал носить книгу". Гоголь был допрошен 3 ноября 1827 года. Воспроизводим полный текст протокола допроса. "1827 года ноября 3-го дня ученик 9-го класса Николай Яновский 19-ти лет, призван будучи в конференцию [подтвердил показание Новохацкого, что у него, Новохацкого, была], показание Новохацкого подтвердил в том, что он тетрадь истории естественного права и самое естественное право [списанное по приказанию профессора Белоусова с начала учебного года с записок прошлого курса, принадлежавших ему, Яновскому] отдал [их] в пользование Кукольнику; сверх того, Яновский добавил, что объяснение о различии права и этики профессор Белоусов делал по книге. К сему показанию собственноручно подписался Николай Гоголь-Яновский"*. * (Рукоп, отдел Библиотеки АН УССР. Гоголиана, 1371.) Показание написано неизвестной рукой и выправлено Гоголем. Текст, заключенный в квадратные скобки, Гоголь вычеркнул. Слова, выделенные курсивом, вписаны нм поверх строк, вместо вычеркнутого. Ненавидя Билевича и всех "профессоров-школяров", Гоголь, вместе с тем горячо симпатизировал Белоусову. В юношеских письмах Гоголя из Нежина можно найти немало восторженных отзывов о деятельности инспектора и профессора естественного права. Гоголь был связан с Белоусовым узами дружбы, он часто бывал у него дома, пользовался его библиотекой. Кампания против Белоусова произвела тяжелое впечатление на Гоголя. Юноша воспринимал ее как грубую несправедливость и произвол, противоречившие его представлениям о "естественном праве" людей, о "высоком назначении человека". И все же, при общем весьма благожелательном отношении к Белоусову со стороны большинства учеников лишь очень немногие из них вели себя в ходе следствия так, чтобы не дать обвиняющей стороне материала против него. Едва ли не наиболее твердо вел себя Гоголь. С самого начала конфликта симпатии Гоголя были целиком на стороне Белоусова. Весьма характерно процитированное выше показание Гоголя. В нем особенно интересны два обстоятельства. Первое. Гоголь вначале подтвердил показание Новохацкого, что записи лекций по естественному праву списаны с его, Гоголя, тетради по приказанию Белоусова. Но затем он вычеркнул это место из протокола допроса. Гоголю, разумеется, было известно, что тетрадь Новохацкого представлена Билевичем конференции в качестве документа, политически компрометировавшего Белоусова, и что последний явно в целях самозащиты объявил эти записи подделкой со стороны Билевича. Совершенно очевидно стремление Гоголя умолчать о какой бы то ни было связи Белоусова с тетрадью Новохацкого. В начале допроса Гоголь, по-видимому, еще не разобравшись, чего, собственно, от него добиваются, подтвердил показания Новохацкого. И это было тотчас же занесено в протокол. Но когда Гоголю дали протокол для подписи, он, прочитав свои показания и поразмыслив над ними, видимо, решил, что фраза о приказании Белоусова может быть использована против профессора, и вычеркнул ее. Еще более важно второе обстоятельство. Как уже указывалось, большинство допрошенных учеников показало, что Белоусов, игнорируя книгу де Мартини, читал естественное право по собственным запискам. Гоголь был единственным среди воспитанников гимназии, категорически утверждавшим, что "объяснение о различии права и этики профессор Белоусов делал по книге". Причем и Билевич и Волынский считали это объяснение самым преступным разделом лекций Белоусова. Таким образом, и в данном случае мы видим совершенно явное стремление Гоголя помочь Белоусову. На первый взгляд, в подобной позиции Гоголя не было ничего исключительного. Подавляющее большинство воспитанников гимназии относилось к Белоусову с величайшей любовью. Он был великолепный педагог, он строго, но справедливо исполнял спои инспекторские обязанности. Не только Шапалинский отзывался о нем как о профессоре "преспособном и очень достойном", но и директор Ясновский не мог отрицать того, что свою "учительскую должность" Белоусов выполняет "с приметным успехом" и что "ученики его всегда на испытаниях оказывали отличные познания". Даже Адеркас признал в Белоусове человека, обладающего "всеми познаниями по своему предмету". Белоусов был человеком сильной воли, твердым и решительным. Эти черты его характера вполне проявились и во время следствия по "делу о вольнодумстве". Не питая никаких иллюзий относительно грозящей ему опасности, он защищал себя смело, с большим достоинством, не выказывая ни малейших признаков раскаяния и малодушия. В своих многочисленных показаниях, устных и письменных, он до конца продолжал бороться с Билевичем и всей группой его единомышленников. Таким он оставался и на допросах у Адеркаса. Когда Белоусову указывали на самые крамольные положения его лекций, он не отрекался от них, но стремился лишь несколько приглушить их политический смысл. Когда, например, Адеркас однажды прямо задал ему вопрос, считает ли он содержание читанного им курса естественного права вредным, последовал ответ, из которого явствовало, что он считает вредными отдельные мысли, но не по существу, а "по способу изложения и соединения"*. * (ЦГИАЛ, ф. 733, оп. 85, д. 49 899. Прилож. В1, л. 23 об.) Все попытки Адеркаса добиться от Белоусова признания, по какому источнику он читал свои лекции, ни к чему не привели. Белоусов уклонялся от ответа и под разными предлогами отказывался представить свои собственные записки. По этому поводу Адеркас с возмущением докладывал Лпвену: "Тщетно спрашивал я у Белоусова о его собственной тетради". Вопрос об источнике лекций профессора Белоусова представляет, разумеется, немалый интерес. Сам Белоусов пытался всячески скрыть этот источник и запутать следы. И, вероятно, для того были у него основания. Между тем в рапорте Белоусова от 16 декабря 1827 года содержалось одно любопытное заявление, не обратившее до сих пор на себя внимания исследователей: "Небольшое творение автора, взятого мною за руководство под названием "Ius naturae", переведено в С.-Петербурге ныне публичным ординарным профессором одного из российских университетов и посвящено тому, коего заслуги по учебной части в России для нас [драго] ценны, коего сведения употреблены были при воспитании всеавгустейшего монарха нашего, удивля[я] мудростию и правосудием весь образованный мир, и сей перевод, как говорит общее мнение между учеными, предпринят по поручению того, кому оный посвящен. Следовательно, я имел надежного автора при преподавании..."*. * (Иофанов Д. Указ. соч., с. 385.) Кто же этот таинственный автор, из сочинения коего Белоусов заимствовал, по его собственному признанию, "все чистое право"? В 1820 году в Петербурге вышла небольшая книжечка, на титуле которой было обозначено: "Теодор Шмальц. Право естественное. Пер. с латинского, изд. П. С." Автор этой книги - известный немецкий юрист и публицист, профессор права Берлинского университета Теодор Шмальц (1760-1831). Изданное в 1820 году "Право естественное" представляло собой краткое извлечение из обширного труда Шмальца "Руководство по философии права" (Галле, 1807). Переводчик Петр Сергеев посвятил свое издание ректору Петербургского университета профессору политических наук и доктору прав Михаилу Андреевичу Балугьянскому, в 1813-1817 годах преподававшему политические науки великим князьям Николаю и Константину Павловичам. Нетрудно догадаться, что именно эту книгу и имел в виду Белоусов в цитированном выше рапорте. Достаточно с ней познакомиться и сопоставить с ней известную нам тетрадь Кукольника под литерой С, чтобы не осталось на сей счет никаких сомнений. Значительная часть содержания этой тетради почти текстуально совпадает с книгой Шмальца*. * (См. подробно об этом в моей книге "Гоголь и "дело о вольнодумстве". М., 1959.) Но естественно возникает вопрос: почему же Белоусов так упорно не желал назвать имя автора этой книги? Почему он отказался отвечать на прямые вопросы Ясновского и Адеркаса относительно источника своих лекций, явно стараясь запутать и сбить с толку своих обвинителей? Дело в том, что содержание книги Шмальца, несмотря на то что переводчик посвятил ее М. А. Балугьянскому, само по себе отнюдь не отличалось ортодоксальностью. Впрочем, политическая репутация и самого Балугьянского вскоре оказалось далеко не безупречной. В 1819 году он был избран первым ректором Петербургского университета. А менее двух лет спустя этот университет был признан очагом опасной политической крамолы и подвергнут разгрому. Его осуществив знаменитый обскурант Рунич. Собрав сотню студенческих тетрадей с записями лекций профессоров, в их числе и Балугьянского, Рунич объявил, что в этих лекциях "опровергается достоверность священного писания, подрывается в основании учение Христа Спасителя, укореняются разрушительные начала, презрение к властям, от бога установленным"*. * (Косачевская Е. М. М. А. Балугьянский - первый ректор Петербургского университета. - Вестник Ленинградского университета, 1958, № 14. Серия истории, языка и литературы. Вып. 3, с. 51.) В знак протеста против "форменной инквизиции", учиненной над профессорами, Балугьянский подал заявление об отставке с должностей ректора и профессора университета. Хотя он сам и не был в числе обвиняемых профессоров, его демонстративное заявление дало повод заподозрить его в прямом попустительстве вольнодумству, вскрытому в университете. Министр духовных дел и народного просвещения Голицын докладывал царю о том, что Балугьянский, "попустив во время ректората своего вредному духу вкрасться в учение, не пожелал, однако, участвовать в благотворительном попечении начальства об изгнании оного и введении лучшего, а при этом не захотел и ожидать окончания сего дела, от прикосновенности к коему он никак освободиться не может"*. В конце концов Балугьянский должен был уйти из университета. После изгнания его ученика А. П. Куницына и целой группы прогрессивно настроенных профессоров это был единственный достойный выход. * (Косачевская Е. М. М. А. Балугьянский - первый ректор Петербургского университета. - Вестник Ленинградского университета, 1958, № 14. Серия истории, языка и литературы. Вып. 3, с. 25.) Но вернемся к содержанию "Права естественного" Шмальца. Добросовестно излагая основные просветительские идеи в области естественного права, автор этой книги при всей умеренности своих политических взглядов нередко вступал в явное противоречие с официальными догмами феодально-крепостнической идеологии. Белоусов же в своих лекциях, еще более усиливал эту сторону книги Шмальца, и, таким образом, некоторые ее формулировки приобретали у него более отчетливое политическое звучание. По мере того как продолжалось следствие по делу Белоусова, все более выдвигалось на первый план имя профессора К. В. Шапалинского. Законоучитель гимназии Мерцалов, характеризуя Адеркасу Шапалинского как человека "без всякой религии", высказывал при этом предположение, что, "кажется, он, г. Шапалинский, - есть глава всякому злу". Подобную же характеристику давал Шапалинскому и директор Ясновский: "Сен владеет умами и, так сказать, всеми повелевает, находящимися с ним в приязни"*. Все это совпадало с наблюдениями и выводами самого Адеркаса, имевшего уже немало доказательств тому, что именно Шапалинский является "главным виновником беспокойств и распрей" в гимназии, что он не только вполне разделял убеждения Белоусова, но и поощрял его к "вредной" деятельности. Мало того. С именем Шапалинского Адеркас связывал даже попытку организации некоего тайного общества. Адеркас сообщал Ливену, что между Белоусовым, Шапалинским, Ландражином и Зингером существует "какая-то искренняя связь и что они стараются составить некоторый род партии". О "духе партии" неоднократно упоминает и Ливен в своей записке Бенкендорфу и донесении Николаю. * (ЦГИА, ф. III отделения, 1-й экспед., 1830, д. 47, л. 4.) Профессор Мойсеев представил Адеркасу перехваченное им еще в бытность инспектором гимназии письмо ученика Н. В. Кукольника из Киева Николаю Прокоповичу от 29 июля 1826 года. Мойсееву это письмо показалось подозрительным и едва ли не зашифрованным. Он обратил внимание, во-первых, на некоторые двусмысленные фразы и просьбу Кукольника никому этого письма не показывать и, во-вторых, на загадочные буквы, стоявшие под подписью: "Р. Б. Ш." Мойсеев расшифровал их так: "Работник Братства Шапалинского". Подобная версия казалась Адеркасу хотя и не доказанной, но правдоподобной, тем более что и от других лиц он получил показания о существовании некоего "тайного общества Шапалинского". Основываясь на свидетельских показаниях и некоторых своих собственных наблюдениях, Адеркас подтверждал Ливену, что "многие, судя по решительному влиянию Шапалинского над особами его партии и по всегдашней готовности исполнять его волю, так и по другим обстоятельствам, подозревают, что они с некоторыми другими составляют по крайней мере некоторую тайную связь". В числе этих "некоторых других" был назван бывший маршал (предводитель) переяславского повета (уезда) В. Л. Лукашевич. Фамилия эта хорошо известна по материалам следствия декабристов - членов Южного общества. Он был членом Союза Благоденствия и затем играл активную роль в тайном обществе на Украине. Шапалинский и Ландражин были с Лукашевичем давно знакомы. В 1820-1821 годах последний состоял членом масонской ложи "Соединенных славян", в которой в свое время активную роль играли оба профессора. Кстати сказать, почетными членами ее были будущие декабристы С. Г. Волконский и Петр Трубецкой. По словам историка В. И. Семевского, прямую связь между этой ложей и декабристским обществом Соединенных славян проследить нельзя. Однако категоричность этого утверждения никак не мотивирована. В архивных материалах по настоящему делу содержатся намеки на явную близость этих двух организаций. Чрезвычайно интересно, что Адеркас в одном из рапортов Ливену напоминает, что, "по донесению следственной комиссии, открытое в 1825 г. общество бунтовщиков Соединенных славян подозреваемо было в некоторой связи с Киевской ложей Соединенных славян, или даже сия последняя служила приуготовлением к вступлению в оную". Так или иначе, Адеркас пришел к выводу, что существовала несомненная связь между "делом о вольнодумстве" в Нежинской гимназии и декабристами. В Гимназии высших наук обучались два двоюродных племянника Лукашевича - Платон и Аполлон Лукашевичи. Первый из них был близким товарищем Гоголя. В 1825 году "незадолго до открытия заговора", как многозначительно подчеркивает Адеркас, В. Л. Лукашевич посетил Нежин и встречался с Шапалинским, Ландражином и Белоусовым. В присутствии профессора Андрущенко он спросил одного из них: "Comment vont nos affaires?" (Как идут наши дела?). "Сей невинный в другое время вопрос, - продолжает Адеркас, - я не осмелился пропустить без внимания, принимая в соображение тогдашние обстоятельства и самое лицо, сделавшее оный"*. * (ЦГИАЛ, ф. 733, оп. 85, д. 49 830, л. 118.) Отношения между нежинскими профессорами и Лукашевичем не были прерваны и после разгрома декабризма. Рискуя навлечь на себя подозрение в общении с человеком, которого "всякой убегает", они тайно навещали Лукашевича в его Бориспольском имении. Эта часть следственного материала вызвала к себе особое внимание министра просвещения Ливена. И это естественно. Она возбуждала совершенно явное подозрение в том, что за "делом о вольнодумстве" в Нежинской гимназии скрывалось нечто вроде тайной политической организации или ячейки, являющейся прямым отголоском событий 14 декабря 1825 года. Характерно, что один из разделов донесения Ливена Бенкендорфу был озаглавлен: "Подозрение о существовании общества Шапалинского"*. Впрочем, ни Адеркас, ни Ливен не считали этот вопрос окончательно расследованным. Надо было еще допросить ряд бывших учеников, которых уже не было в Нежине. * (ЦГИА, ф. III отделения, 1-й экспед., 1830, д. 47, л. 21.) Кроме того, Адеркас считал, что разбирательство столь важного дела выходит за пределы его полномочий, ибо здесь уже, собственно, начиналась компетенция органов III отделения. Поэтому министр просвещения передал окончательное решение этого вопроса "на усмотрение" Бенкендорфа. Хотя финал "дела о вольнодумстве" и жестокая расправа с его участниками произошли два года спустя после окончания Гоголем гимназии, но пережитые события не прошли для него даром. Политический смысл "дела" был достаточно ясно выражен уже в 1828 году, и Гоголь не мог не осознать его. Будучи вовлечен в конфликт, он хорошо понимал, что правда и справедливость не на стороне Билевича и его единомышленников. Преследования, которым начал подвергаться на глазах Гоголя Белоусов, вступали в неумолимое противоречие с идеей свободы человеческой личности, которую так ярко излагал и убедительно проповедовал на своих лекциях любимый профессор. В глазах реакционной части преподавателей гимназии Гоголь был почти одиозной фигурой. Недаром в одном из рапортов Билевича имя Гоголя упоминается в качестве примера "неуважения воспитанников к своим наставникам"*. * (Гоголевский сборник/Под ред. М. Сперанского. Киев, 1902, с. 360.) "Дело о вольнодумстве" стало для будущего писателя весьма памятным событием. На протяжении многих последующих лет он многократно в своих письмах вспоминал имя бывшего профессора Белоусова, горячо рекомендуя его своему близкому другу М. А. Максимовичу (X, 273, 328, 332). Гоголь внимательно следил за судьбой Белоусова. Когда летом 1834 года наметилась возможность облегчения участи находившегося под строжайшим полицейским надзором профессора, об этом тотчас же узнал Гоголь и в письме к своему бывшему нежинскому однокашнику В. В. Тарновскому от 7 августа 1834 года сообщал: "Я слышал, что Белоусова дела довольно поправились, я этому очень рад" (X, 335). Гоголь в те годы лично встречался с Белоусовым. Об этом свидетельствует в своих воспоминаниях П. В. Анненков. В 1837 году Белоусову благодаря хлопотам своих друзей удалось поступить на службу в Петербурге. Гоголь в то время был уже за границей. Но мысль о бывшем учителе не покидала писателя и там. В апреле 1838 года он пишет Н. Я. Прокоповичу: "Поклонись от меня Белоусову, ежели увидишь его; скажи ему, что мне очень жаль, что не удалось с ним увидаться в Петербурге" (XI, 135). Несомненно, воспоминаниями о событиях в Нежинской гимназии навеяны строки письма Гоголя от 14 августа 1834 года к Максимовичу о том, что "тамошние профессора большие бестии", от которых многие "пострадали" (X, 338). Эти события заставили юношу внимательнее присмотреться к окружающим его людям, к жизни вообще. Его письма гимназической поры полны тревожных раздумий о родине и своем месте в жизни. Кем быть? На какую жизненную стезю определить себя? Этот вопрос давно уже не давал покоя Гоголю. Летом 1827 года он с ненавистью пишет о "ничтожном самодоволии" нежинских "существователей", презревших "высокое назначение человека", перед которыми он "должен пресмыкаться". В числе этих пошлых "существователей" Гоголь называет "и дорогих наставников наших" (X, 98). Не может быть сомнений относительно того, какие именно "наставники" имелись здесь в виду. Гоголь был гимназистом, когда в 1825 году в непосредственной близости от Нежина вспыхнуло восстание Черниговского полка. В начале октября 1827 года в письме к своему родственнику, Павлу Петровичу Косяровскому, Гоголь упоминает имя генерала Рота. Это тот самый генерал-лейтенант Л. О. Рот, который в январе 1826 года жестоко подавил восстание Черниговского полка. В середине сентября 1827 года Гоголь пытливо допрашивал другого своего родственника, Петра Петровича Ко- сяровского: "Не слыхали ли чего новенького в происшествиях по армии?..". (X, 109). С детских лет Гоголь был хорошо знаком с семьей писателя В. В. Капниста, один из сыновей которого, Алексей Васильевич, был членом Союза благоденствия. Гоголь часто навещал имение Капнистов в Обуховке. Здесь бывали декабристы Сергей и Матвеи Муравьевы-Апостолы, Лунин, Бестужев-Рюмин, Лорер, иногда - Пестель. С этими людьми юноша Гоголь мог даже невзначай встречаться. Причем не только здесь, ко и в Кибинцах - имении своего родственника, бывшего министра юстиции Д. П. Трощинского. Служивший в середине 20-х годов на Украине генерал А. И. Михайловский-Данилевский с негодованием рассказывает в своих воспоминаниях о той странной "либеральной" репутации, которой пользовался на Полтавщине дом бывшего екатерининского министра. Его главное имение в Кибинцах с домашним театром, картинной галереей, огромной библиотекой привлекало к себе дворянскую интеллигенцию из окрестных имений. Дом Трощинского, по словам того же Михайловского-Данилевского, "служил в Малороссии средоточием для либералов; там, например, находились безотлучно один из Муравьевых-Апостолов, сосланный впоследствии на каторгу, и Бестужев-Рюмин, кончивший жизнь на виселице"*. Именно в доме Трощинского упомянутый здесь Матвей Муравьев-Апостол узнал о смерти Александра I и, как докладывал в Петербург "малороссийский военный губернатор" князь Репнин, взволнованный, ни с кем не распрощавшись, немедленно уехал домой, в Хомутцы, чтобы сообщить эту весть своему брату Сергею**. Разумеется, старик Трощпнскин, убежденный крепостник и реакционер, менее всего сознавал характер тех разговоров, которые вели за его спиной, в его доме некоторые молодые люди. Хотя и он сам, почитавший "добрые старые времена", никогда не упускал случая, чтобы не съязвить относительно нынешних порядков в России. * (Русская старина, 1900, № 10, с. 214.) ** (См.: Павловский И. Ф. Из прошлого Полтавщины. К истории декабристов с. 10.) Таким образом, три неподалеку расположенных одно от другого дворянских гнезда - Обуховка, Кибинцы и Хомутцы - были местами, где часто встречались многие из виднейших деятелей Южного общества декабристов. В первых двух имениях нередко бывал Гоголь со своими родными и, конечно, видел некоторых из тех людей, имена коих вскоре стали известны всей России. И естественно предположение, уже высказывавшееся в литературе, что после восстания декабристов воспоминания о мимолетных встречах с этими людьми не могли не обострить интереса молодого Гоголя к ним; к их судьбе, к их историческому делу. Восстание декабристов, стихи Рылеева и Пушкина, лекции Белоусова - словом, вся политическая атмосфера, окружавшая Гоголя-гимназиста, не могла оставить его безучастным к острым вопросам современности, не могла не возбуждать в нем серьезных размышлений над трагическими явлениями действительности. Читая воспоминания нежинцев, мы можем собрать немало наблюдений, рисующих нравственный облик Гоголя-гпмназиста. Его мысли уже в ту пору были привлечены к социальным противоречиям жизни, к драматическим контрастам между бедностью и роскошью. "...Его душа всегда была отзывчива к ближнему, рассказывал В. И. Любич-Романович. - ...Вообще Гоголь относился к бедности с большим вниманием и, когда встречался с нею, переживал тяжелые минуты". Тот же мемуарист вспоминает, как однажды Гоголь говорил: "Я бы перевел всех нищих... если бы имел на то силу и власть"*. * (Исторический вестник, 1902, № 2, с. 556.) Нравственный облик молодого Гоголя чрезвычайно характерен для той части русского общества, которая под влиянием трагических событий русской действительности второй половины 20-х годов прониклась духом гражданственности, пафосом жертвенного служения родине, народу. Конечно, далеко не все эти люди были способны на героические свершения. Но память о подвиге славного поколения 14 декабря не оставляла их равнодушными перед великой социальной драмой, переживаемой Россией. Торжествующая реакция не могла подавить голос совести передовой русской общественности, заглушить ее патриотические и гуманистические порывы. Освободительные идеи декабристов, прогрессивные традиции русской литературы, прежде всего Фонвизина, Грибоедова, Пушкина - все это вместе с пережитыми в Нежине событиями раскрыло Гоголю глаза на мир, дало мощный толчок духовному развитию будущего сатирика. Сестра декабриста Алексея Капниста, Софья Васильевна Скалой, характеризуя в своих "Воспоминаниях" Гоголя, "только что вышедшего из Нежинского лицея", отмечает свойственные ему серьезность и наблюдательность. Перед отъездом в Петербург, рассказывает она, Гоголь посетил Обуховку и, прощаясь, сказал: "Вы или ничего обо мне не услышите, или услышите что-нибудь очень хорошее"*. * (Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х годов/Под ред. Ю. Г. Оксмана и С. И. Чернова, 1931, т. I, с. 329. (Первоначально "Воспоминания" С. В. Скалой были опубликованы в неисправном виде в "Историческом вестнике", 1891, № 5, 6, 7.)) Еще задолго до окончания гимназии Гоголь был полон романтических мечтаний о своем будущем. Меньше всего он думал о писательском поприще. Ему грезился Петербург, а "с ним вместе и служба государству". В своей "Авторской исповеди" Гоголь вспоминал, как мечтал он тогда стать "человеком известным" и сделать "даже что-то для общего добра". Эта мечта была, несомненно, впервые навеяна ему лекциями Белоусова. Отзвуки нежинского дела слышатся, например, в замечательном письме Гоголя Петру Петровичу Косяровскому от 3 октября 1827 года. Он пишет о решимости "сделать жизнь свою нужною для блага государства" и тут же весьма доверительно высказывает своему родственнику "тревожные мысли" по поводу того, что ему, может быть, "преградят дорогу". Из всех областей государственной службы Гоголь склонен выбрать юстицию и дает этому выбору многозначительное обоснование: "Неправосудие, величайшее в свете несчастье, более всего разрывало мое сердце". И дальше Гоголь прямо указывает на связь этих своих настроений с идеями, почерпнутыми из лекций профессора Белоусова: "Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех законов, теперь занимаюсь отечественными. Исполнятся ли высокие мои начертания?.." (X, 111-112). Это - очень важное признание молодого Гоголя. Законы естественного права, которые излагал Белоусов, представлялись будущему писателю основными и, стало быть, обязательными для всех. Но законы надо еще претворять в жизнь. Не в этом ли видит свои "высокие начертания" Гоголь? С юношеским волнением и искренностью пишет он тому же Петру Петровичу Косяровскому, что никогда никому не поверял своих "долговременных" дум. Причину своей скрытности даже перед самыми своими близкими товарищами, среди которых "было много истинно достойных", он объясняет опасениями, что могут посмеяться над его "сумасбродством" и счесть "пылким мечтателем, пустым человеком". Затем Гоголь глухо упоминает и о "причинах еще некоторых", о которых не может "сказать теперь". Эти таинственные причины, очевидно, также связаны с делом профессора Белоусова. Гонения, которым подвергался Белоусов, давали немало оснований Гоголю соблюдать осторожность даже в порывах откровенности. Цитируемое письмо представляет собой драгоценнейший документ, проливающий свет на ряд обстоятельств предыстории гоголевского творчества. За несколько месяцев до окончания гимназии Гоголь писал матери, что "утерял целые 6 лет даром... в этом глупом заведении". Он жалуется на "неискусных преподавателей наук" и их "великое нерадение". Мы хорошо знаем теперь, в чей адрес брошен этот камень. В шуточном стихотворном послании, написанном в 1836 году в Париже Гоголем совместно с А. С. Данилевским, имя профессора политических наук Билевича вспомянуто рядом, в одной компании с преподавателем танцев и фехтования*. * (См.: Гимназия высших наук..., с. XXXI.) Ненавидя "иго школьного педантизма", виновником которого была реакционная часть профессуры, Гоголь-гимназист жадно впитывал в себя передовые политические идеи, горячо и самоотверженно отстаиваемые профессорами Белоусовым и Шапалинским, Ландражином и Зингером. Эти идеи оставили несомненный след в сознании Гоголя, помогли ему определить свое критическое отношение ко многим явлениям феодально-крепостнической действительности России, дали верное направление его художественной мысли, развившейся позднее под влиянием Пушкина и Белинского и оплодотворившей его гениальные обличительные произведения. Гоголь прощался с Нежином, твердо веруя в то, что он означит свою жизнь важными свершениями. Менее всего думал он о личном преуспеянии. 1 марта 1828 года он писал матери: "Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер, верьте только, что всегда чувства благородные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что я всю жизнь свою обрек благу" (X, 123). Служить общественному благу людей - это мечта, которую Гоголь пронес через всю жизнь. В декабре 1828 года с рекомендательным письмом Д. П. Трощинского в кармане и великими надеждами в душе прощался Гоголь с родными украинскими местами и взял путь на север- в чужой и заманчивый, далекий и желанный Петербург. |
|
|