|
||
Произведения Ссылки |
Путешествие к "святым местам"Странствования мои по Средиземному морю уже начались. Из Неаполя меня выгнали раньше, чем я полагал, разные политические смуты и бестолковщина*, во время которых трудно находиться иностранцу, любящему мир и тишину. До Мальты я в силу-силу добрался. Еще не было сильной бури, а уж меня привело в такое состояние беспрерывной рвоты, всякие десять минут, что я походил скорей на умирающего, чем на сохраняющего в себе залог жизни. Если бы еще такого адского состояния были одни сутки, меня бы не было на свете. Со страхом думаю о предстоящем четырех-суточном переезде. В Мальте должен я отдохнуть. Против всякого чаяния, в Мальте почти вовсе нет всех тех комфортов, где англичане: двери с испорченными замками, мебель простоты гомеровской, и язык нивесть какой. Аглицкого почти даже и не слышно. Плохой отелишко, в котором я остановился, разве только после скверного парохода "Капри" может показаться приятным. * (Стр. 471. Гоголь имеет в виду неаполитанскую революцию 1848 г.) Это было в январе 1848 года. На пути в Иерусалим мы отправились из Константинополя в Смирну на австрийском пароходе "Махмудиэ", а в Смирне пересели на другой пароход той же компании Ллойда - "Истамбул", идущий к берегам Сирии, - в Бейрут. На "Истамбуле" было много народу, и большею частью поклонников, ехавших в Иерусалим на поклонение св. местам. Каких представителей наций тут не было! Весь этот люд в общем были как бы земляки; одни только мы, русские, были особняками среди этой разношерстной толпы и не принимали никакого участия в общей суматохе подвижных восточных человеков. Но оказалось, что кроме нас тут же были еще русские люди. Один из них был высокий, плотный мужчина в темно-синей с коротким капюшоном шинели на плечах и с красною фескою на голове, другой же маленький человечек с длинным носом, черными жиденькими усами, с длинными волосами, причесанными а 1а художник, сутуловатый и постоянно смотревший вниз. Белая поярковая с широкими полями шляпа на голове и итальянский плащ на плечах, известный в то время у нас под названием "манто", составляли костюм путника. Все говорило, что это какой-нибудь путешествующий художник. Действительно, это был художник, наш родной гениальный сатирик Николай Васильевич Гоголь, а спутник его - генерал Крутов. При остановке у Родоса мы съехали с парохода на остров осмотреть город с его историческими постройками рыцарей-крестоносцев и посетить местного православного митрополита, жившего за городом. Владыка принял нас радушно, а при прощании снабдил целою корзиною превосходных апельсинов из своего сада. На пароходе о. П. поручил мне попотчевать родосскими гостинцами и земляков-спутников, что я не замедлил исполнить, отобрав десятка два лучших плодов. Гоголь и ген. Крутов не отказались от лакомства и поблагодарили меня за любезность. Тем дело и кончилось. Но, вероятно, о. А. П. на расспросы их о мне, отрекомендовал им меня яко художника, потому что спустя полчаса Гоголь вышел на палубу, где тогда я находился, и прямо направился ко мне. Не входя ни в какие объяснения, он показывает мне маленькую, вершка в два, живописную (масляными красками) на дереве икону святителя Николая чудотворца и спрашивает мнения, - искусно ли она написана? Затем он, пока я всматривался в живопись, поведал мне, что эта икона есть верная копия в миниатюре с иконы святителя в Бар-граде (Бары), написана для него по заказу искуснейшим художником и теперь сопутствует ему в путешествиях, потому что святитель мирликийский Николай - его патрон и общий покровитель всех христиан, по суху и по морям путешествующих. Я полюбовался иконою, как мастерски написанною, и оговорил, что не могу ничего сказать о верности копии, не видав прототипа, и еще заметил, что у нас на православных старинных иконах святитель изображается несколько иначе, особенно по облачению, и что последнее прямо говорит о латинском происхождении бар-градского изображения святителя. На мой отзыв Гоголь ничего не возразил, но по всему видно было, что он высоко ценил в художественном отношении свою икону и дорожил ею, как святынею. В Бейруте Гоголь поместился у нашего генерального консула Базили, - своего однокашника по воспитанию в нежинском лицее. Мы остановились в Бейруте дней на десять, а Гоголь с Крутовым, в сопровождении Базили, отправились в Иерусалим. Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Видел я, как во сне, эту землю. Подымаясь с ночлега до восхождения солнца, садились мы на мулов и лошадей, в сопровождении и пеших и конных провожатых; гусем шел длинный поезд через малую пустыню по морскому берегу или дну моря, так что с одной стороны море обмывало плоскими волнами лошадиные копыта, а с другой стороны тянулись пески или беловатые плиты начинавшихся возвышений, изредка поросшие приземистым кустарником; в полдень- колодезь, выложенное плитами водохранилище, осененное двумя-тремя оливами или сикоморами. Здесь привал на полчаса, и снова в путь, пока не покажется на вечернем горизонте, уже не синем, но медном от заходящего солнца, пять-шесть пальм и вместе с ними прорезающийся сквозь радужную мглу городок, картинный издали и бедный вблизи, какой-нибудь Сидон или Тир. И этакий путь до самого Иерусалима. Гоголь совершил переезд через пустыни Сирии в сообществе своего соученика по гимназии Базили. Базили, занимая значительный пост в Сирии, пользовался особенным влиянием на умы туземцев. Для поддержания этого влияния он должен был играть роль полномочного вельможи, который признает над собою только власть "великого падишаха". Каково же было изумление арабов, когда они увидели его в явной зависимости от его тщедушного и невзрачного спутника. Гоголь, изнуряемый зноем песчаной пустыни и выходя из терпения от разных дорожных неудобств, которые, ему казалось, легко было бы устранить, - не раз увлекался за пределы обыкновенных жалоб и сопровождал свои жалобы такими жестами, которые, в глазах туземцев, были доказательством ничтожности грозного сатрапа. Это не нравилось его другу; мало того: это было даже опасно в их странствовании через пустыни, так как их охраняло больше всего только высокое мнение арабов о значении Базили в русском государстве. Он упрашивал поэта говорить ему наедине, что угодно, но при свидетелях быть осторожным. Гоголь соглашался с ним в необходимости такого поведения, но при первой досаде позабыл дружеские условия и обратился в избалованного ребенка. Тогда Базили решился вразумить приятеля самим делом и принял с ним такой тон, как с последним из своих подчиненных. Это заставило поэта молчать, а мусульманам дало почувствовать, что Базили все-таки полновластный визирь "великого падишаха", и что выше его нет визиря в империи. Как сквозь сон, видится мне самый Иерусалим с Элеонской горы, - одно место, где он кажется обширным и великолепным... Помню, что на этой Элеонской горе видел я след ноги вознесшегося, чудесно вдавленный в твердом камне, как бы в мягком воске, так что видна малейшая выпуклость и впадина необыкновенно правильной пяты. Прибыл я сюда благополучно, без всяких затруднений, едва приметивши, что из Европы переступил в Азию, почти без всяких лишений и даже без утомления. Я говел и приобщался у самого гроба господня. Литургия совершалась на самом гробовом камне. Как это было поразительно! Пещерка или вертеп, в котором лежит гробовая доска, не выше человеческого роста; в нее нужно входить нагнувшись в пояс; больше трех поклонников в ней не может поместиться. Перед нею маленькое преддверие, кругленькая комнатка почти такой же величины с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем (на котором сидел ангел, возвестивший о воскресении). Это преддверие на это время превратилось в алтарь. Я стоял в нем один; передо мною только священник, совершавший литургию; диакон, призывавший народ к молению, уже был позади меня, за стенами гроба; его голос уже мне слышался в отдалении. Голос же народа и хора, ему ответствовавшего, был еще отдаленнее. Соединенное пение русских поклонников, возглашавших "Господи, помилуй!" и прочие гимны церковные, едва доходили до ушей, как бы исходившие из какой-нибудь другой области. Все это было так чудно! Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моления и так располагающем молиться; молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священником из вертепа, для приобщения меня, недостойного. Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца. Друг, велика эта черствость! Я удостоился провести ночь у гроба спасителя, я удостоился приобщиться от святых тайн, стоявших на самом гробе вместо алтаря, - и при всем том я не стал лучшим, тогда как все земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное. 1848, февраля 23. Во граде Иерусалим, ради усердию, которую показывал к живоносного гроба господня и на прочих святых местах духовный сын наш Николай Васильевич (Гоголь), в том и благословляю ему маленькой части камушка от гроба господня и часть дерева от двери храма воскресения, которая сгорела во время пожара 1808 сентября 30-го дня, эти частички обе справедливость. Что он чувствовал у гробницы спасителя, осталось тайной для всех. Он мне не советовал ехать в Палестину, потому что комфортов совсем нет. Природа в Палестине не похожа нисколько на все то, что мы видели; но тем не менее поражает своим великолепием, своею шириною. А Мертвое море - что за прелесть! Я ехал с Базили, он был моим путеводителем. Когда мы оставили море, он взял с меня слово, чтоб я не смотрел назад, прежде чем он мне не скажет. Четыре часа продолжали мы наше путешествие от самого берега в степях, и точно шли по ровному месту, а между тем незаметно мы поднимались в гору; я уставал, сердился, но все-таки сдержал слово и ни разу не оглянулся. Наконец Базили остановился и велел мне посмотреть на пройденное нами пространство. Я так и ахнул от удивления. На несколько десятков верст тянулась степь все под гору; ни одного деревца, ни одного кустарника, все ровная, широкая степь; у подошвы этой степи или, лучше сказать, горы, внизу, виднелось Мертвое море, а за ним прямо, и направо, и налево, со всех сторон опять то же раздолье, опять та же гладкая степь, поднимающаяся со всех сторон в гору. Не могу описать, как хорошо было это море при захождении солнца. Вода в нем не синяя, не зеленая и не голубая, а фиолетовая. На этом далеком пространстве не было видно никаких неровностей у берегов; оно было правильно-овальное и имело совершенный вид большой чаши, наполненной какой-то фиолетовой жидкостью. Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой, в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России на станции. Из Иерусалима Гоголь вернулся в Бейрут один, а Базили остался там по делам службы. Я часто навещал его. Он был очень приветлив, но грустен, был набожен, но не ханжа, никогда не навязывал своих убеждений и не любил разговора о религии. Часто посещал он жену Базили и приглашал меня показывать ему окрестности Бейрута. По возвращении, Базили пожелал сам ознакомить его с бейрутским обществом, чтобы рассеять немного его грустное настроение. Однажды, входя в дом консула, на лестнице я встретил уходившего Гоголя и на мой вопрос, что он так рано уходит, он махнул рукою и отвечал: "ваше бейрутское общество страшную тоску на меня навело; я ушел потихоньку, пора домой; не говорите Базили, что меня встретили". Путешествие свое совершил я благополучно. Я был здоров во все время, - больше здоров, чем когда-либо прежде... Приехавши в Константинополь, нашел я здесь письмо ко мне Матвея Александровича (о. Матвея). Что вам сказать о нем? По-моему, это умнейший человек из всех, каких я доселе знал, и если я спасусь, так это, верно, вследствие его наставлений, если только, нося их перед собой, буду входить больше в их силу. |
|
|