Книги о Гоголе
Произведения
Ссылки
О сайте






предыдущая главасодержаниеследующая глава

"Переписка с друзьями"


Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги, под названием "Выбранные места из переписки с друзьями". Она нужна, слишком нужна всем; вот что, покамест, могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга. К концу ее печати все станет ясно... Печатание должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Никитенку: он ко мне благосклоннее других*. Возьми с него слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга... Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображению, воспоследует немедленно: эта книга разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга... Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие.

* (Стр. 441. Надежды Гоголя на благосклонность к нему Никитенко не оправдались. Плетнев, занятый изданием книги Гоголя, писал Шевыреву: "Печатание писем Гоголя встречает препятствия на каждом шагу. Никитенко по месяцу держит небольшие тетрадки, высылаемые Гоголем постепенно". Кроме того, Никитенко запретил статьи "Страхи и ужасы России" и "Занимающему важное место", а статьи "О лиризме наших поэтов", "О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности" и "Исторический живописец Иванов" подверг цензурным искажениям.)

Гоголь - П. А. Плетневу, 30 июля 1846 г., из Швальбаха. Письма, III, 198.

У меня в Швальбахе гостил Гоголь; ему вообще лучше; но сидеть на месте ему нельзя; его главное лекарство - путешествие; он отправился в Остенде.

В. А. Жуковский - Погодину. Барсуков, VIII, 326.

В начале августа Гоголь в Остенде.

А. И. Кирпичников. Хронолог, канва, 78.

Я не смею купаться иначе, как в самый теплый день, и когда нет совсем ветра. Ветер необыкновенно сильно действует на кожу, и чувствую слабость большую. От небольшого ветра меня то бросает в пот, то знобит.

Гоголь - гр. А. П. Толстому, 2 авг. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 200.

Здесь мы нашли Гоголя, с которым познакомились. Он очень замечателен, в особенности по набожному чувству, христианской любви и складной, правильной речи. Охотно беседуя обо всех предметах, он не любит говорить о своих сочинениях и о том, что пишет. Недавно читал он нам два прекрасные письма молодого Жерве к своему отцу, писанные из Оптиной пустыни. Мы слушали с умилением. Сколько веры и любви в молодом подвижнике, оставившем мир и все прелести в тех летах, когда они так обольщают человека, и посвятившем себя богу!

В. А. Муханов - своим сестрам, 17/29 авг. 1846 г., из Остенде. Свящ. Н. Миловский. К биографии Гоголя. (О знакомстве его с братьями Мухановыми). М. 1902, стр. 9.

Продолжаем довольно часто видеться с Гоголем; он внушает сочувствие и особенно приятен, как человек истинно верующий, и которого бог посетил своею благодатью. На днях я встретил его на берегу моря, вечер был прекрасный, и месяц светил чудесно. - "Знаете ли, - сказал Гоголь, - что со мной сейчас случилось? Иду и вдруг вижу перед собою луну, посмотрел на небо, и там луна такая же. Что же это было? Лысая голова человека, шедшего передо мною". Впрочем, он молчалив, и говорит охотно, когда уже коротко познакомится.

В. А. Муханов - сестрам, 24 авг./5 сент. 1846 г., из Остенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 10.

Остаюсь я здесь от сего числа недели три, по крайней мере, - тем более, что море начинает, кажется, меня освежать, а это особенно необходимо для моей работы, и тем еще более, что на днях я был обрадован почти неожиданным приездом любезного моего гр. А. П. Толстого, который прибыл сюда вместе с двумя братьями Мухановыми. Они все пробудут здесь около месяца ради купанья... После 15 сентября готовьте для меня мою комнату, где проживу с вами недельки две перед отправлением в большую дорогу.

Гоголь - В. А. Жуковскому, 25 авг. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 206.

Тружусь от всех сил (над обработкой "Выбранных мест из переписки с друзьями"). Не ленюсь ни капли; даже через это не выполняю, как следует, лечения на морских водах, где до сих пор еще пребываю.

Гоголь - П. А. Плетневу, 12 сент. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 207.

Иногда, и даже довольно часто, случалось мне видеть Гоголя, но при людях разговор идет общий и по большей части ничтожный. Когда же удается с ним беседовать наедине, как назидательна речь его! Вчера в третий раз посчастливилось мне так поговорить с ним, и я чувствовал, как вера его согревала мою душу. Через несколько дней едет он во Франкфурт на свидание с Жуковским, оттуда в Италию, где проживет три месяца и потом отправится в Иерусалим. Он жалуется на здоровье и даже с трудом может переносить римскую зиму.

В. А. Муханоа - сестрам, 14/26 сент. 1846 г., из Остенде. Н. Миловскнй, 11.

Еду отсюда в Неаполь дней через пять. В Рим вряд ли заеду, да и незачем. Я было укрепился на морском купаньи. Теперь опять как-то расклеился.

Гоголь - А. О. Смирновой, 15 окт. 1846 г., из Франкфурта. Письма, III, 220.

Назад тому два дни отправил к тебе пятую и последнюю тетрадь ("Выбранных мест"). От усталости и от возвращения вновь многих болезненных недугов не в силах был написать об окончательных распоряжениях. Пишу теперь. Ради бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанью книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит это мое сердце и необыкновенная милость божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной. И все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это, просто, чудо и милость божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращение трудных, болезненных моих припадков. Друг мой, я действовал твердо во имя бога, когда составлял мою книгу; во славу его святого имени взял перо; а потому и расступились передо мною все преграды и все, останавливающее бессильного человека.

По выходе книги, приготовь экземпляры и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних, - всем великим князьям. Ни от кого не бери подарков; скажи, что поднесение этой книги есть выражение того чувства, которое я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее время еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все, относящееся к их дому, стало близко моей душе... Но если кто из них предложит от себя деньги на вспомоществование многим тем, которых я встречу идущих к святым местам, то эти деньги бери смело.

Гоголь - Плетневу, 20 окт. 1846 г., из Франкфурта. Письма, III, 222.

Возле меня не было в это время (когда подготовлялись к печати "Выбранные места") такого друга, который бы мог остановить меня; но я думаю, если бы даже в то время был около меня наиближайший друг, я бы не послушался. Я так был уверен, что я стал на верхушке своего развития и вижу здраво вещи. Я не показал даже некоторых писем Жуковскому, который мог мне сделать возражение*.

* (Стр. 444. Письмо Гоголя явилось ответом на "Письма Н. Ф. Павлова к Н. В. Гоголю по поводу его книги "Выбранные места из переписки с друзьями", опубликованные в "Московских ведомостях" за 1847 г. и перепечатанные "Современником". Письма эти явились резкой критикой взглядов, высказанных в "Переписке".)

Гоголь - Н. Ф. Павлову, в июне 1848 г. Письма, IV, 199.

"Ревизор" (в новом издании) должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вы-весть. Заглавие должно быть такое: "Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных". Играться и выйти в свет "Ревизор" должен не прежде появления книги "Выбранные места": иначе все не будет понятно вполне.

Я на дороге, в Страсбурге: завтра еду, пробираясь на Ниццу, в Италию.

Гоголь - Шевыреву, 24 окт. 1846 г., из Страсбурга. Письма, III, 227.

Михаил Семенович! Вот в чем дело: вы должны взять в свой бенефис "Ревизора" в его полном виде, с прибавлением хвоста, посылаемого мною теперь. Для этого вы сами непременно должны съездить в Петербург, чтобы ускорить личным присутствием ускорение цензурного разрешения... "Ревизор" должен напечататься отдельно с "Развязкой" ко дню представления и продаваться в пользу бедных, о чем вы, при вашем вызове по окончании всего, должны возвестить публике, что не "благоугодно ли ей, ради такой богоугодной цели, сей же час по выходе из театра купить "Ревизора" в театральной же лавке"; а кто разохотится дать больше означенной цены, тот бы покупал ее прямо из ваших рук для большей верности*. А вы эти деньги потом препроводите к Шевыреву... Итак, благословясь, поезжайте с богом в Петербург. Бенефис ваш будет блистателен. Не глядите на то, что пиеса заиграна и стара: будет к этому времени такое обстоятельство (предстоящий выход "Выбранных мест из переписки с друзьями"), что все пожелают вновь увидать "Ревизора". Сбор ваш будет с верхом полон.

* (Стр. 444. Это письмо Щепкину как и предыдущее к Шевыреву, написано 24 октября 1846 г. В них Гоголь хлопочет о новом (несостоявшемся) издании "Ревизора", в которое вошла бы "Развязка Ревизора", и о постановке "Ревизора" вместе с "Развязкой". В "Развязке Ревизора" в художественно-аллегорической форме Гоголь пытался воплотить идеи, близкие тем, какие он высказал в "Выбранных местах". )

Гоголь - М. С. Щепкину. Письма, III, 228. (Подобное же письмо Гоголь написал петербургскому актеру Сосницкому с тем же предложением взять в свой бенефис "Ревизор с Развязкой" - III, 232).

(В "Предуведомлении" к предположенному изданию "Ревизора" Гоголь писал, что деньги от продажи 4-го и 5-го издания комедии он жертвует в пользу бедных, просил читателей собирать сведения о наиболее нуждающихся и доставлять эти сведения лицам, на которых он возложил раздачу вспомоществований. Приложен был список этих лиц. В Москве: А. П. Елагина, Е. А. Свербеева, В. С. Аксакова, А. С. Хомяков, Н. Ф. Павлов, П. В. Киреевский. В Петербурге: О. С. Одоевская, гр-ня А. М. Виельгорская, гр-ня Дашкова, А. О. Роесети, Ю. Ф. Самарин, В. А. Муханов.

В "Развязке Ревизора" актеры после представления в восторге венчают "первого комического актера - Михайлу Семеновича Щепкина", а он разъясняет им истинный смысл комедии, - что город, в котором разыгрывается действие, это есть "наш же душевный город", ревизор - это "наша проснувшаяся совесть". "В безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей").

Я теперь во Флоренции. Здоровье милостью божией стало лучше. Спешу в Неаполь через Рим.

Гоголь - Н. М. Языкову, 8 ноября 1846 г., из Флоренции. Письма, III, 249.

По принятым правилам при императорских театрах, исключающим всякого рода одобрения артистов - самими артистами, а тем более венчания на сцене, пьеса в этом отношении не может быть допущена к представлению.

А. М. Гедеонов (директор имп. театров) - Плетневу, в первой половине ноября 1846 г. Переписка Грота с Плетневым, II, 961.

Здоровье мое, слава богу, становится несколько крепче, и, если все обстоятельства хорошо устроятся, то надеюсь в начале будущего года отправиться в желанную дорогу на поклонение гробу господню. Вас прошу, моя добрая и почтенная маменька, молиться обо мне и путешествии моем и благополучном устроении всех обстоятельств моих. Во время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такое святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-нибудь развлечениям.

Гоголь - матери, 14 ноября 1846 г., из Рима. Письма, III, 225.

Я прибыл благополучно в Неаполь, который во всю дорогу был у меня в предмете, как прекрасное перепутье. На душе у меня так тихо и светло, что я не знаю, кого благодарить за это... Неаполь прекрасен, но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не приготовил бог душу мою к принятью впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пребыванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я приезжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь, во время проезда моего через Рим, уже ничто в нем меня не заняло, ни даже замечательное явление всеобт щего народного восторга от нынешнего истинно-достойного папы. Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обонянье мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услышали прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неаполь, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, которые, как известно, у других еще раздражаются от Неаполя. Я приютился у Софьи Петровны Апраксиной, которой, может быть, внушил бог звать меня в Неаполь и приуготовить у себя квартиру. Без того, зная, что мне придется жить в трактире и не иметь слишком близко подле себя желанных душе моей людей, я бы, -может быть, не приехал. Душе моей, еще немощной, еще не так, как следует, укрепившейся для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей, затем, чтоб самой от них похорошеть.

Гоголь - В. А. Жуковскому, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 259.

Здоровье мое поправилось неожиданно, совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь, и воздух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутье, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю. В отъезде этом руководствуюсь я божьим указаньем и ничего не хочу делать по своей собственной воле.

Гоголь - А. О. Смирновой, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза-Ефрона, IX, 279.

Я написал и послал сильный протест к Плетневу, чтобы не выпускал в свет новой книги Гоголя, которая состоит из отрывков писем его к друзьям и в которой есть завещание к целой России, где Гоголь просит, чтоб она не ставила над ним никакого памятника, и уведомляет, что он сжег все свои бумаги. Я требую также, чтобы не печатать "Предуведомления" к пятому изданию "Ревизора": ибо все это с начала до конца чушь, дичь и нелепость и, если будет обнародовано, сделает Гоголя посмешищем всей России. То же самое объявил я Шевыреву... Если Гоголь не послушает нас, то я предлагаю Плетневу и Шевыреву отказаться от исполнения его поручения. Пусть он находит себе других палачей.

С. Т. Аксаков - И. С. Аксакову, в последних числах ноября 1846 г. История знакомства, 156.

"Ревизора" надобно приостановить, как представление на сцене, так и печатанье. Ему еще не время являться в таком виде перед публикой. Сообразив все толки, мнения и мысли, ныне обращающиеся в свете, равно как и состояние нынешнего общества, я признаю благоразумным отложить это дело до следующего года, а между тем в это время я оглянусь получше и на себя, и на свое дело. Стало быть, с вас также снимается обуза быть распорядительницей денежных раздач бедным, которою я обременил как вас, так и другие христолюбивые души, что объявите им, а также Плетневу.

Гоголь - графине А. М. Виельгорской, 8 дек. 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 282.

Обращаюсь к новой развязке "Ревизора". Не говорю о том, что тут нет никакой развязки, да и нет в ней никакой надобности; но подумали ли вы о том, каким образом Щепкин, давая себе в бенефис "Ревизора", увенчает сам себя каким-то венцом, поднесенным ему актерами? Вы позабыли всякую человеческую скромность. Вы позабыли, вы уже не знаете, как приняла бы все это русская образованная публика. Вы позабыли, что мы не французы, которые готовы бессмысленно восторгаться от всякой эффективной церемонии. Но мало этого. Скажите мне, положа руку на сердце: неужели ваши объяснения "Ревизора" искренни? Неужели вы, испугавшись нелепых толкований невежд и дураков, сами святотатственно посягаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их аллегорическими лицами? Неужели вы не видите, что аллегория внутреннего города не льнет к ним, как горох к стене, что название Хлестакова светскою совестью не имеет смысла?*

* (Через полгода Щепкин писал Гоголю по поводу той же "Развязки Ревизора": "Прочтя ваше окончание "Ревизора", я бесился на самого себя, на свой близорукий взгляд, потому что до сих пор я изучал всех героев "Ревизора", как живых людей; я так много видел знакомого, так родного, и так свыкся с Городничим, Доб-чинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще, - это было бы действие бессовестное. Чем вы их мне замените? Оставьте мне их, как они есть. Я их люблю, люблю со всеми слабостями. Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки; это люди настоящие, живые люди, между которыми я возрос и почти состарился... Нет, я вам их не отдам! не дам, пока существую! После меня переделывайте хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю вам Держиморды, потому что и он мне дорог". (Записки и письма М. С. Щепкина, 190). )

С. Т. Аксаков - Гоголю, 9 дек. 1846 г., из Москвы. История знакомства, 159.

Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писателю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой, - первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право Посмеяться едва начинающий школьник. Все мною написанное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторожно, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он заставит их производить карикатуры... У меня никогда не было стремления быть отголоском всего и отражать в себе действительность, как она есть вокруг нас. Я даже не могу заговорить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе.

Гоголь - П. А. Плетневу. Письма, III, 277.

Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет. Но это дело совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственной русской литературы. Все, до сих бывшее, мне представляется, как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие, - иди своею дорогою... В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний.

П. А. Плетнев - Гоголю, 1/13 янв. 1847 г., из Петербурга. Рус. Вестн., 1890, № 11 стр. 42.

Государь император изволил прочитать с особым благоговением всеподданнейшее письмо ваше о выдаче вам паспорта для путешествия по святым местам. Его величество высочайше повелеть мне соизволил: уведомить вас, милостивый государь, что таковых чрезвычайных паспортов, какого вы просите, у нас никогда и никому не выдавалось, но что, искренно желая содействовать вам в благом вашем намерении, государь император приказал министру иностранных дел снабдить вас беспошлинным паспортом на полтора года для свободного путешествия к святым местам и, вместе с сим, сообщить посольству нашему в Константинополе и всем консулам нашим в турецких владениях, Египте, Малой Азии, что государю императору угодно, дабы вам было оказываемо с их стороны всевозможное покровительство и попечение, и независимо от сих сообщений означенным лицам доставить вам рекомендательные к ним же письма от него, графа Нессельроде (министра иностранных дел).

В. Ф. Адлерберг - Гоголю, 9 янв. 1847 г. Рус. Мысль, 1896, № 5, стр. 176.

Книга ваша ("Переписка") вышла под новый год. И вас поздравляю с таким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, все то, что вы писали доселе, ваши "Мертвые Души" даже, - все побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего последнего томика. У меня просветлело на душе за вас.

А. О. Смирнова - Гоголю, 11 янв. 1847 г., из Калуги. Рус. Стар., 1890, авг., 282.

Мы не можем молчать о Гоголе, мы должны публично порицать его. Шевырев даже хочет напечатать беспощадный разбор его книги*. Дело в том, что хвалители и ругатели Гоголя переменились местами: все мистики, все ханжи, все примиряющиеся с подлою жизнью своею возгласами о христианском смирении утопают в слезах и восхищении. Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоединять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим. Вся она проникнута лестью и страшной гордостью под личиной смирения. Он льстит женщине, ее красоте, ее прелестям; он льстит Жуковскому, он льстит власти. Он не устыдился напечатать; что нигде нельзя говорить так свободно правду, как у нас. Может ли быть безумнее гордость, как требование его, чтобы, по смерти его, его завещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомостях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не ставили ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим? Чтоб все исправились о имени его?.. Все это надобно завершить фактом, который равносилен 41-му числу мартобря (в "Записках сумасшедшего").

* (Такого разбора Шевырев не напечатал. Напротив, напечатал разбор хвалебный. )

С. Т. Аксаков - сыну И. С. Аксакову, 16 янв. 1847 г., из Москвы. История знакомства, 163.

Друг мой! Если вы желали произвести шум, желали, чтобы высказались и хвалители, и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с вашей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все одурачено. Противники и защитники представляют бесконечно разнообразный ряд комических явлений... Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучений, которых образчик содержится в вашей книге... Вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога, и человека.

Я не хотел и не хочу касаться до частностей вашей книги, но не могу умолчать О том, что меня всего более оскорбляет и раздражает: я говорю о ваших злобных выходках против Погодина*. Я не верил глазам своим, что вы, даже в завещании (я верю вам, что вы писали точно завещание, а не сочинение, хотя этому поверить довольно трудно), расставаясь с миром и со всеми его презренными страстями, позорите, бесчестите человека, которого называли другом, и который, точно, был вам друг, но по-своему. Погодин сначала был глубоко оскорблен, мне сказывали даже, что он плакал; но скоро успокоился. Он хотел написать к вам следующее: "Друг мой! Иисус Христос учит нас, получив оплеуху в одну ланиту, подставлять со смирением другую; но где же он учит давать оплеухи?" Желал бы я знать, как бы вы умудрились отвечать ему**.

* (В четвертом письме "Выбранных мест", озаглавленном "О том, что такое слово", находится такой отзыв о Погодине: "Наш приятель П. торопился век) свою жизнь, спеша делиться всем с своими читателями, не разбирая, созрела ли мысль в его собственной голове, словом, - выказывал себя перед читателем себя всего во всем своем неряшестве... Тридцать лет работал и хлопотал, как муравей, этот человек, - и ни один человек не сказал ему спасибо; ни одного признательного юноши я не встретил, который бы сказал, что он обязан ему каким-нибудь светом или прекрасным стремлением к добру" и т. д.)

** (Вот как отвечал на это Гоголь в письме к Шевыреву: "Моей ненависти против Погодина никто не отыскал в этих словах о Погодине из людей, которым незнакомы наши отношения. Их увидели вы потому, что взглянули уже глазами предубежденными... Если же кто и отыщет в них следы ненависти и озлобления моего против Погодина, тогда бесчестье мне, а не Погодину. Кто ж тут выиграл, я или Погодин? Кому слава, мне или ему? Разве и теперь не называют меня, даже близкие мне люди, лицемером, двуличным человеком, играющим комедию даже в том, что есть святейшего человеку? Или ты думаешь, легко это вынести? Это еще бог весть, какая из оплеух посильнее для того, чтобы вынести, эта ли, или та, которую я дал, по вашему мнению, Погодину". (Письма, III, 392).)

С. Т. Аксаков - Гоголю, 27 янв. 184 г., из Москвы. История знакомства, 164.

По делам моим произошла совершенная бестолковщина. Из книги моей напечатана только одна треть, в обрезанном и спутанном виде, какой-то странный оглодок, а не книга. Плетнев объявляет весьма хладнокровно, что просто не пропущено цензурой. Самые важные письма, которые должны составить существенную часть книги, не вошли в нее, - письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бедами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу государю и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Виельгорскому, прося и умоляя представить эти письма на суд государю. Сердце говорит мне, что он почтит их своим вниманием и повелит напечатать.

Гоголь - А. О. Смирновой, 30 янв. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 338.

О предоставлении государю переписанной вполне книги твоей теперь и думать нельзя. Иначе, какими глазами я встречу наследника (Александр Николаевич, будущий император), когда он сам лично советовал мне не печатать запрещенных цензором мест, а я, как будто в насмешку ему, полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого государю, который, не желая дать огласки делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал.

П. А. Плетнев - Гоголю, 17/29 янв. 1847 г., из Петербурга. Рус. Вести., 1890, №11, стр. 50.

Здоровье мое несколько вновь расстроилось. Ночи я не сплю, и сам не могу понять, отчего, потому что волненья нервического нет, ниже волненья в крови. Слабость усилилась, и некоторые прежние недуги стали возвращаться. Но дух уныния далеко от меня. И сама неожиданная смерть Языкова не повергнула меня в печаль, но в какое-то тихое упование*.

* (Стр. 451. Поэт, духовно близкий Гоголю человек, Н. М. Языков скончался 7 января 1847 г.)

Гоголь - В. А. Жуковскому, 10 февр. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 350.

Не позабудь передать мне все мненья об этом явившемся в печати оглодке, как твои, так и других. Поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а потому проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим.

Гоголь - Шевыреву, 11 февр. 1847 г. Письма, III, 358

Мы, надувая самих себя Гоголем, надували и его, и поистине я не знаю ни одного человека, который бы любил Гоголя, как друг, независимо от его- таланта. Надо мною смеялись, когда я говорил, что для меня не существует личность Гоголя, что я благоговейно, с любовию смотрю на тот драгоценный сосуд, в котором заключен великий дар творчества, хотя форма этого сосуда мне совсем не нравится.

С. Т. Аксаков - И. С. Аксакову, 16 февр. 1847 г., И. С. Аксаков в его письмах, т. I. M. 1888. Стр. 424.

Присоединяйте к концу вашего письма всякий раз какой-нибудь очерк и портрет какого-нибудь из тех лиц, среди которых обращается ваша деятельность, чтобы я по нем мог получить хоть какую-нибудь идею о том сословии, к которому он принадлежит в нынешнем и современном виде. Например, выставьте сегодня заглавие: Городская львица, и, взявши одну из них, такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками, - и как садится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову, словом, - личный портрет во всех подробностях. Потом завтра выставьте заглавие: Непонятная женщина, и опишите мне таким образом непонятную женщину. Потом: Городская добродетельная женщина; патом: Честный взяточник; потом: Губернский лев. Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могущим подать собою верную идею о том сословии, к которому он принадлежит... После вы увидите, какое христиански-доброе дело можно будет сделать мне, наглядевшись на портреты ваши, и виновницей этого будете вы*.

Оторванный от России и от непосредственных наблюдений над русскою жизнью, Гоголь всеми способами старался чем-нибудь возместить это отсутствие собственных наблюдений. С тою же просьбою о присылке "портретиков" он обращается к жене своего друга Данилевского (Письма, 111,415), просит Аксакова, Погодина и Шевырева "поработать за него грудью" - записывать нужное ему для продолжения "Мертвых Душ". "Погодин, мне кажется, многое бы мог записать, что услышит от простых людей и купцов, с которыми ему весьма часто приходится говорить. Мне бы очень нужно было иметь всегда у себя в ящике один-другой портрет, набросанный ловкою рукою, хотя и бегло, с человека, которого бы можно было назвать типом и представителем своего сословия в его современном, нынешнем виде" (Письма, III, 403). С тою же просьбою присылать ему всевозможные свои жизненные наблюдения, как материал для его романа, Гоголь обратился к ряду петербургских друзей, обратился и к своим читателям в предисловии ко второму изданию первого тома "Мертвых Душ". В "Авторской исповеди" Гоголь с огорчением писал: "Я думал, что, может, хоть пять-шесть человек захотят исполнить мою просьбу, так, как я желал... Но на мое приглашение я не получил записок; в журналах мне отвечали насмешками".

Гоголь - А. О. Смирновой, 22 февр. 1S47 г. Письма, III, 370.

Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться, для того, чтобы видеть все свое неряшество и меньше грешить вперед... Как мне стыдно за себя, - стыдно, что возомнил о себе, будто мое школьное воспитание уже кончилось, и могу я стать наравне с тобою. Право, есть во мне что-то хлестаковское... Ночи мои все по-прежнему без cria; я слаб телом, но духом, слава богу, довольно свеж.

Гоголь - В. А. Жуковскому, 6 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 398.

Я знаю, что в обществе раздаются мнения, невыгодные насчет меня самого, как-то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих правил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Все это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился. Не бойтесь, я не вынесу из избы сору... Книга моих писем выпущена в свет затем, чтобы пощупать ею других и себя самого, чтобы узнать, на какой степени душевного состояния стою теперь я сам, потому что себя трудно видеть, а когда нападут со всех сторон и станут на тебя указывать пальцами, тогда и сам отыщешь в себе многое. Книга моя вышла не столько затем, чтобы распространить какие-либо сведения, сколько затем, чтобы добиться самому многих тех сведений, которые мне необходимы для труда моего, чтобы заставить многих людей умных заговорить о предметах важных и развернуть их знания, скупо скрываемые отдругих.

Гоголь - гр. А. М. Виельгорской, 16 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 411.

Появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо другому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне нужен. Не появись моя книга, мне бы не было и вполовину известно мое душевное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?

Гоголь - кн. В. В. Львову, 20 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 421.

Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство.

С. П. Шевырев - Гоголю, 22 марта ст. ст. 1847 г., из Москвы. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г. Спб. 1896. Стр. 46 (Приложение).

Одна из причин печатания моих писем была и та, чтобы поучиться, а не поучить. А так как русского человека до тех пор не заставишь говорить, пока не рассердишь его, то я оставил почти нарочно много тех мест, которые заносчивостью способны задрать за живое. Скажу вам не шутя, что я болею незнанием многих вещей в России, которые мне необходимо нужно знать. Я болею незнанием, что такое нынешний русский человек на разных степенях своих мест, должностей и образований. Все сведения, которые я приобрел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы "Мертвые Души" мои были тем, чем им следует быть. Вот почему я с такою жадностью хочу знать толки всех людей о моей нынешней книге, не выключая лакеев, - ради того, что в суждении о ней высказывается сам человек, произносящий суждение.

Гоголь - А. О. Россету, 15 апр. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 428.

Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней, первые, какие придутся вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше за-мечание или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век знали... В заключение прошу вас молиться обо мне крепко крепко, во все время путешествия моего к святым местам, которое, видит бог, хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совершить дело во славу святого имени его*.

* (Этим письмом начинаются сношения Гоголя, - сначала заочные, потом и личные, - со священником о. Матвеем, ржевским протоиереем, фанатиком-изувером, имевшим самое гибельное влияние на Гоголя. О. Матвея рекомендовал Гоголю граф А. П. Толстой. Письма о. Матвея к Гоголю до нас не дошли, и о характере их мы можем заключать только по ответным письмам Гоголя. )

Гоголь - отцу Матвею Константиновскому, из Неаполя. Письма, III, 457.

(По поводу книги Гоголя "Переписка"). Мне кажется, что всего любопытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это просто невозможно... Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, которые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как пред высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение... Разумеется, он родился не вовсе без гордости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли поставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени. Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся, на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух, и на ухо; а он, как простодушный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастию, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось в нем какое-то тревожное чувство к себе самому, усиленное сначала болезненным его состоянием, а потом новым направлением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого, неисполнимого урока, ему заданного современными причудами... Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гордых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал!..

В Гоголе ничего нет иезуитского. Он слишком спесив, слишком бескорыстен, слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом.

П. Я. Чаадаев - кн. П. А. Вяземскому, 29 апр. 1847 г., из Москвы. Н. В. Сушков. Моск. универ. благор. пансион. М. 1858. Стр. 26.

Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие, и я дам за нее ответ богу. Я несколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала*... Книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то бог и наказал меня, - наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и само наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение, - лучшее, что только можно дать мне.

* (В XIV письме "Переписки" Гоголь восстает против "одностороннего взгляда", что всякий театр есть соблазн и препятствие к спасению души. "Высший театр, - писал Гоголь, - это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра". Изувер о. Матвей напал за это на Гоголя, укоряя его, что он "посылает людей в театр, а не в церковь". )

Гоголь - о. Матвею, 9 мая 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 459.

11 мая 1847 г. Гоголь выезжает из Неаполя на север.

А. И. Кирпичников. Хронолог, канва, 91.

Отсюда (из Парижа) в воскресенье уехал Гоголь, который провел здесь неделю в одной гостинице с нами". Мы почти каждый день обедали с ним у Толстых; здоровье его совершенно поправилось: он все время был весел, разговорчив и бодр, одним словом - другой человек, а не тот, которого мы встретили прошлым летом в Остенде. Путешествие его в Иерусалим не совершилось, потому что вырученные за последнюю книгу деньги пришли поздно, а без них не с чем было пуститься в дальний путь. Кстати о книге: удивительно, что после критик, больше жестоких и исполненных остервенения, не только вовсе не раздражен, но он напротив, покойнее и светлее духом прежнего.

В. А. Муханов - сестрам, 28 мая/9 июня 1847 г., из Парижа. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 11.

Душа моя уныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, - этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито, и деятельность моя отнялась. Можно вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни бог всякого от этой страшной битвы с друзьями! Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог, - вот все, что могу вам сказать теперь.

Гоголь - С. Т. Аксакову, 10 июня 1847 г., из Франкфурта. Письма, III, 477.

Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне в "Современнике"*, - не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже не любящего меня, тем более вас, который - думал я - любит меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные - все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно побольше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покамест, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом... Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтоб унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, - все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело - говорю вам это искренно, - когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств.

* (Стр. 456. Гоголь имеет в виду рецензию Белинского "Выбранные места из переписки с друзьями", опубликованную в "Современнике" № 2 за 1847 г.)

Гоголь - В. Г. Белинскому, 20 июня 1847 г., из Франкфурта. Письма, III, 491.

(Больной Белинский жил в это время с Анненковым на водах в Германии, в Зальцбрунне). - Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белинский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: "А! Он не понимает, за что люди на него сердятся, - надо растолковать ему это. Я буду отвечать ему". В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белинского, которая снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю, как за работу, и с тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим небом... Три дня сряду Белинский, возвращаясь с вод домой, проходил прямо в свой импровизированный кабинет. Все это время он был молчалив и сосредоточен. Каждое утро, после обязательной чашки кофе, ждавшей его в кабинете, он надевал летний сюртук, садился на диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку дивана. Притом же и самый процесс составления был довольно сложен. Белинский набросал сперва письмо карандашом на клочках бумаги, затем переписал его четко и аккуратно набело, и потом снял еще с готового текста копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий за рамки частной, интимной корреспонденции. Когда работа была кончена, он посадил меня перед круглым столом своим и прочел свое произведение.

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литературные воспоминания, 355.

Письмо Белинского к Гоголю

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в которое привело меня чтение вашей книги. Но вы вовсе неправы, приписавши это вашим, действительно, не совсем лестным, отзывам о почитателях вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность, как истину и добродетель.

Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь свою наградою великого таланта, а потому, что в этом отношении я представляю не одно, а множество лиц, из которых ни вы, ни я не видали самого большого числа, и которые в свою очередь тоже никогда не видали вас. Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях дикой радости, которые издали при появлении ее все враги ваши, и нелитературные - Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. д. - и литературные, которых имена хорошо вам известны. Вы сами видите, что от вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если бы она и была написана вследствие глубокого, искреннего убеждения, и тогда бы она должна была бы произвести на публику то же впечатление. И если ее приняли все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтобы не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур нецеремонную проделку для достижения небесным путем чисто земной цели, - в этом виноваты только вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только, как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в вашей фантастической книге. И это не потому, чтобы вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека; а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому что в этом прекрасном далеке вы живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однообразии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться вашему на него влиянию. Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, но в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, - права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васьками, Стешками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей! Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами, и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением одно-хвостого кнута трехвостною плетью.

Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно художественными, глубоко истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале, - является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше... И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки... И после этого вы хотите, чтобы верили искренности направления вашей книги! Нет, если бы вы действительно преисполнились истиною христовою, а не дьяволовым учением, - совсем не то написали бы вы вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что, так как его крестьяне - его братья о Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хотя по крайней мере пользоваться их трудами, как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном, в отношении к ним, положении.

А выражение: "Ах, ты, неумытое рыло!" Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру, как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли вы в глупой поговорке, что должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя еще чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления, и другая поговорка говорит тогда: без вины виноват! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или вы больны - и вам надо спешить лечиться, или... не смею досказать моей мысли!.. Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов - что вы делаете! Взгляните себе под ноги, - ведь вы стоите над бездною... Что вы подобное учение опираете на православную церковь, это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, - чем продолжает быть и до сих пор. Но смысл христова слова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки погасивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, более сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты, патриархи. Неужели вы этого не знаете! Ведь это теперь не новость для всякого гимназиста... А потому неужели вы, автор "Ревизора" и "Мертвых Душ", неужели вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, вы не знаете, что второе когда-то было чем-то - между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Не есть ли поп на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого вы не знаете? Странно! По-вашему, русский народ самый религиозный в мире, - ложь. Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе зад. Он говорит об образе: годится - молиться, а не годится - горшки покрывать? Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними; живой пример Франции, где и теперь много искренних католиков между людьми просвещенными и образованными, и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духовенству, ибо несколько отдельных исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною аскетическою созерцательностью, ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, схоластическим педантством да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме, его скорее можно похвалить за образцовый индиферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противоположных, по духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно - покойно, да, говорят, и выгодно для вас), только продолжайте благоразумно созерцать его из вашего прекрасного далека: вблизи-то оно не так прекрасно и не так безопасно... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим беззакония сильных земли. У нас же наоборот: постигает человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит более, нежели небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим окомпрометировал бы себя в глазах общества... Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете, за великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, вы ведали, что творили... Но, может быть, вы скажете: "Положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь, но почему же отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?" Потому, отвечаю я вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею. Конечно, в вашей книге более ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; но зато дни развили общее им с вами учение с большей энергией и с большей последовательностью, смело дошли до его последних результатов: все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как вы, желая поставить по свечке и тому и другому, впали в противоречие, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театры, которые с вашей точки зрения, если бы вы только имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к ее погибели... Чья же голова могла переварить мысль о тождественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения - ясно, что книга писана не день, не неделю, не месяц, а, может быть, год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимн властям предержащим хорошо устраивает земное положение набожного автора. Вот почему в Петербурге распространился слух, будто вы написали эту книгу с целью попасть в наставники к сыну наследника. Еще прежде в Петербурге сделалось известным письмо ваше к Уварову, где вы говорите с огорчением, что вашим сочинениям о России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольствие своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда ими будет доволен тот, который и т. д. Теперь судите сами, можно ли удивляться тому, что ваша книга уронила вас в глазах публики и как писателя, и, еще более, как человека.

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почетно, почему у нас так легок литературный успех даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример - Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви! И вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что ваша книга пала не от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных вами всем и каждому. Положим, вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в "Ревизоре" и "Мертвых Душах" вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И старая школа, действительно, сердилась на вас до бешенства, но "Ревизор" и "Мертвые Души" оттого не пали, тогда как ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не простит ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще в зародыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущность. Если вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною, порадуйтесь падению вашей книги!..

Не без некоторого чувства самодовольствия скажу вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене, - мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она памятнее теперь всеми статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины.

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно, но мысль - довести о нем до сведения публики - была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно, что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, - тот носит Христа в груди своей, и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой - самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением - может быть плодом или гордости или слабоумия и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, ки-таизму. И при этом в вашей книге вы позволили себе циническо-грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе, - это уже гадко; потому что если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам сам себя, возбуждает презрение.

Нет, вы только омрачены, а не просветлены; вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнию смерти, черта и ада веет от вашей книги.

И что за язык, что за фразы! "Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек"... Неужели вы думаете, что сказать всяк вместо всякий - значит выражаться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляет ум и талант. Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говорите о себе, как писатель, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз - произведение автора "Ревизора" и "Мертвых Душ"?

Что же касается до меня лично, повторяю вам: вы ошиблись, сочтя мою статью выражением досады за ваш отзыв обо мне, как об одном из ваших критиков. Если бы только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно, беспристрастно. А это правда, что ваш отзыв о ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость щелкнуть иногда глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но вы имели в виду людей, если не с отличным умом, то все же не глупцов. Эти люди в своем удивлении к вашим творениям наделали, быть может, гораздо больше восклицаний, нежели сколько высказали о них дела: но все же их энтузиазм к вам выходит из такого чистого и благородного источника, что вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и вашим врагам, да еще вдобавок обвинять их в намерении дать какой-то превратный толк вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, на меня всех более) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в благодарность вам за то, что вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его "вялый, влачащийся по земле стих". Все это нехорошо. А что вы ожидали только времени, когда вам можно будет отдать справедливость и почитателям вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением вашим врагам), этого я не знал; не мог, да, признаться, и не хотел бы знать. Передо мной была ваша книга, а не ваши намерения: я читал ее и перечитывал сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего кроме того, что в ней есть, a то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если бы я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого, и хотя вы всем и каждому печатно дали право писать к вам без церемонии, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние "Шпекины" распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу, и Некрасов переслал мне ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж, через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение вашего письма дало мне возможность высказать вам все, что лежало у меня на душе против вас по поводу вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить; это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об вас заключениях. Я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас; тут дело идет об истине, о русском обществе, о России.

И вот мое последнее заключительное слово: если вы имели несчастье с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые бы напомнили ваши прежние.

В. Г. Белинский - Гоголю, 15 июля 1847 г., из Зальцбруниа. Белинский. Письма, III, 230.

Я испугался и тона, и содержания этого ответа, и, конечно, не за Белинского, потому что особенных последствий заграничной переписки между знакомыми тогда еще нельзя было предвидеть; я испугался за Гоголя, который должен был получить ответ, и живо представил себе его положение в минуту, когда он станет читать это страшное бичевание. В письме заключалось не одно только опровержение его мнений и взглядов: письмо обнаруживало пустоту и безобразие всех идеалов Гоголя, всех его понятий о добре и чести, всех нравственных основ его существования - вместе с диким положением той среды, защитником которой он выступил. Я хотел объяснить Белинскому весь объем его страстной речи, но он знал это лучше меня, как оказалось. - "А что же делать? - сказал он. - Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорблял меня в душе моей и в моей вере в него". Письмо было послано. Мы выехали в Дрезден по направлению к Парижу.

Здесь, забегая вперед, скажу, что по прибытии в Париж, Герцен, уже поджидавший нас, явился в отель Мишо, где мы остановились, и Белинский тотчас же рассказал ему о вызове, полученном им от Гоголя, и об ответе, который он ему послал. Затем он прочел ему черновое своего письма. Во все время чтения уже знакомого мне письма я был в соседней комнате, куда, улучив минуту, Герцен шмыгнул, чтобы сказать мне на ухо: "Это - гениальная вещь, да это, кажется, и завещание его". (Меньше, чем через год, Белинский умер в Петербурге от чахотки).

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие, Литературные воспоминания, 356.

На пути сюда, во Франкфурте, надеялись видеть Жуковского, но он был в Дармштадте, куда ожидали государя-наследника. Зато провели день с Гоголем, который ездил вместе с нами в Гомбург, известный своими водами и играми, этою язвою германских вод. Мы много говорили с ним о последней его книге; он не любит толковать о своих сочинениях, но на сей раз изменил своему правилу. Ему многие ставят в вину, что без всякой причины, без малейшего права, он вздумал быть всеобщим наставником. Между тем ему никогда подобная мысль не приходила в голову. Занимаясь сочинением^ для которого нужно было ему собрать много материалов и в особенности узнать мысли и мнения его соотечественников о некоторых предметах, о которых он намерен говорить в своем творении, он издал свою переписку, чтобы вызвать толки и прения. Цель его достигнута. Он получил множество писем с замечаниями на книгу.

В. A. Myханов - сестрам, 1 июля 1847 г., из Бадена. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 13.

Гоголь погостил здесь, в Эмсе, четыре дня. Он бодр и хорош; но нисколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делать. Сам не знает.

A. С. Хомяков - неизвестному, 8 июля 1847 г., из Эмса. Рус. Арх., 1884, III, 211.

Гоголь теперь во Франкфурте; он пополнел, поздоровел, но вместо жаркой Палестины едет к южным берегам Северного моря, в котором надеется утопить последний остаток своего нервического недута. Он теперь давно ушел от того состояния, в каком провел у меня целую зиму.

B. А. Жуковский - А. О. Смирновой, 3/15 июля 1847 г., из Франкфурта. А. О. Смирнова. Записки, 351.

Здоровье мое на нынешний раз не получает значительной поправки от ванн... Сделались было даже такие недуги, вследствие которых я должен был прекратить на время ванны, но здоровье духа моего довольно крепко. Начинаю вновь понемногу купаться.

Гоголь - гр. Л. К. Виельгорской, 8 авг., 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 32.

Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, все во мне потрясено. Могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, нежели я получил ваше письмо*. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги; ни одно из них не похоже на другое: что опровергает один, то утверждает другой. Покуда мне показалось только непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писания до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что укорившие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон, обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон... Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы? Точно таким же образом, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете. - А покамест помыслите прежде всего о вашем здоровье. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть, и с большею пользою как для себя, так и для них. Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще**.

* (Стр. 467. Осуждение, с которым встретило книгу Гоголя большинство читателей, и хула на ее автора выбили Гоголя из душевного равновесия и принесли ему необыкновенные духовные мучения. )

** (Сначала Гоголь написал Белинскому длинный, раздраженный ответ, в котором перешел в наступление, находил его обвинения "нападеньями невпопад", писал, что Белинский далеко сбился с прямого пути, и обращал к самому Белинскому слова, с которыми тот обратился к Гоголю: "Опомнитесь, вы стоите на краю бездны!" Не потом Гоголь уничтожил это письмо и послал Белинскому вышеприводимый мягкий ответ. Первое письмо, восстановленное по разорванному черновику, см. в Письмах, IV, 32. )

Гоголь - В. Г. Белинскому, 10 авг. 1847 г., из Остенде. Красный Архив, 1923, кн. 3.

В Париж (где в это время жил Белинский) пришел ответ Гоголя на письмо Белинского из Зальцбруннена... Белинский не питал злобы и ненависти лично к автору "Переписки", прочел с участием его письмо и заметил только: "Какая запутанная речь! Да, он должен быть очень счастлив в эту минуту".

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литературные воспоминания, 364.

Здоровье мое, которое начало было уже поправляться и восстанавливаться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив, и как все это вынесло мое слабое тело.

Гоголь - П. В. Анненкову, 12 авг. 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 48.

Здесь, тотчас по приезде, явился к нам Гоголь, и свиделись мы с Хомяковым. Несколько дней, проведенных с последним, были совершенным праздником. Какое сокровище знания и остроумия, и вместе какая доброта, какое всегда ровное расположение! Правду говорит Гоголь, что этому человеку не с чем в себе бороться, нечего стараться побеждать в себе.

В. A. Myханов - сестрам, 4/16 авг. 1847 г., из Остенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 15.

В Остенде здоровье мое несколько укрепилось от ванн, но наступившие холода действуют на меня крайне вредоносно. Кровь у меня стала стариковская, движется медленно и. уж не только не кипит, но еле-еле может сама согреться, а потому требует беспрерывной помощи юга.

Гоголь - П. В. Анненкову, 7 сент. 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 83.

В начале октября Гоголь через Марсель, Ниццу, Геную, Флоренцию и Рим приезжает в Неаполь и поселяется в Hotele de Rome.

А. И. Кирпичников. Хронолог, канва, 96.

А. А. Иванов (художник) с особенным сочувствием упоминал о страшном впечатлении, произведенном на Гоголя всеобщим осуждением его "Переписки"; об этом Иванов говорил не иначе, как с содроганием.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания, IV поездка в Альбано и Фраскати.

В 1847 году приехал в Рим брат А. А. Иванова, Сергей, архитектор... Картину свою "Явление Христа народу" Александр Иванов показывал Сергею в первое время, но потом и тот ее не видал. Только раз он его пригласил, чтобы спросить совета насчет типа раба: который выбрать из сделанных этюдов для картины. Один был чрезвычайно характерен, с клеймом на лбу, кривым глазом, другой - похожий на тот, который теперь на картине. Гоголь постоянно советовал ему перенести на картину раба с клеймом, но Иванов-архитектор пришел в ужас от этой головы, несмотря на то, что она ему очень нравилась, и он упросил ее не воспроизводить на картине.

М. П. Боткин. А. А. Иванов, его жизнь и переписка, XVII.

Вы знаете, что я весь состою из будущего, в настоящем же есмь нуль. Вот отчего я так бываю нагл в своих требованиях от друзей, забираю у них все, занимаю в долг и не плачу. Если только бог поможет, снабдя меня небольшим здоровьем еще на несколько лет, то все будет выплачено. Все смекнуто, соображено, намотано на ус и зарублено на стенке.

Гоголь - А. О. Россету, 20 ноября 1847 г., из Неаполя. Письма, IV, 97.

Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолжение лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое своими собственными глазами... Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой, выбирая место, где лучше и удобнее работается, а не где веселей проводить время.

Гоголь - А. С. Данилевскому, 20 ноября 1847 г., из Неаполя. Письма, IV, 94.

В Неаполе прекрасно и тепло, в душе моей стало приятно и светло здесь... Русских здесь почти ни души; покойно и тепло, как нигде в другом месте. Солнце просто греет душу, не только что тело. Какая разница даже с Римом, не только с Парижем!

Гоголь - гр. А. П. Толстому, 24 ноября 1847 г., из Неаполя. Письма, IV, 99.

Я теперь в Неаполе: приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим. Определил даже себе отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии, как бы не знаю сам: еду я или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, и я буду так полон этою мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал; меня все страшит. Может быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бывают непогоды; а я бываю сильно болен морскою болезнью и даже во время малейшего колебания. Все это часто смущает бедный дух мой и смущает, разумеется, оттого, что бессильно мое рвенье и слаба моя вера.

Гоголь - Н. Н. Шереметевой, из Неаполя. Письма, IV, 113.

Я живу в Неаполе довольно уединенно и мирно, несмотря на то, что живу в трактире. Как-то лень искать квартир, и я день за днем остаюсь в Hotel de Rome.

Гоголь - А. А. Иванову, 5 дек. 1847 г., из Неаполя. Письма, IV, 105.

Я вас любил гораздо меньше, чем вы меня любили. Я был в состоянии всегда (сколько мне кажется) любить всех вообще, потому что я не был способен ни к кому питать ненависти; но любить кого-нибудь особенно, предпочтительно, я мог только из интереса. Если кто-нибудь доставил мне существенную пользу, и через него обогатилась моя голова, если он подтолкнул меня на новые наблюдения или над ним самим, или над другими людьми, - словом, если через него как-нибудь раздвинулись мои познания, я уж того человека люблю, хоть будь он и меньше достоин любви, чем другой, хоть он и меньше меня любит. Что ж делать! Вы видите, какое творение человек: у него прежде всего свой собственный интерес. Почему знать? Может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что-нибудь собственно для головы моей, положим, хоть бы написанием записок жизни вашей, которые бы мне напоминали, каких людей следует не пропустить в моем творении. Но вы в этом роде ничего не сделали для меня. Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало полюбить -вас.

Гоголь - С. Т. Аксакову, 12 дек. 1847 г., Письма, IV, 115.

Передо мной опять Неаполь, Везувий и море. Дни бегут в занятиях, время летит так, что не знаешь, откуда взять лишний час. Учусь, как школьник, всему тому, чему пренебрег выучиться в школе.

Гоголь - В. А. Жуковскому, 10 янв. 1848 г., из Неаполя. Письма, IV, 134.

предыдущая главасодержаниеследующая глава











© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2018
При копировании ссылка обязательна:
http://n-v-gogol.ru/ 'N-V-Gogol.ru: Николай Васильевич Гоголь'