Книги о Гоголе
Произведения
Ссылки
О сайте






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Петербург, царское село. Поездка на пугачевские места, Болдино. Петербург (май 1831 - 29 января 1837)

Покамест вот тебе подробное донесение обо мне, о домашних моих обстоятельствах и о намерениях... После святой* отправляюсь в Петербург. - Знаешь ли что? мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе. Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А дома, вероятно, ныне там недороги: гусаров нет, двора нет - квартир пустых много. С тобою, душа моя, виделся бы всякую неделю, с Жуковским также - Петербург под боком - жизнь дешевая, экипажа не нужно. Подумай об этом на досуге и перешли мне свое решение. Книги Белизара я получил и благодарю. Прикажи ему прислать мне еще Crabbe, Wordsworth, Southey и Shakespeare**.

* (Так называлась неделя праздника пасхи.)

** (Пушкин просит прислать ему Шекспира и английских писателей конца XVIII - начала XIX века - Д. Крэбба, В. Вордсворта, Р, Соути.)

О моих меркантильных обстоятельствах скажу тебе, что благодаря отца моего... я женился и обзавелся кой-каким хозяйством, не входя в частные долги. На мою тещу и деда жены моей надеяться плохо, частию от того, что их дела расстроены, частию и от того, что на слова надеяться не должно. По крайней мере, с своей стороны, поступил честно и более нежели бескорыстно. Не хвалюсь и не жалуюсь - ибо женка моя прелесть не по одной наружности - и не считаю пожертвованием того, что должен был я сделать...

(ПУШКИН - П. А. ПЛЕТНЕВУ. 26 марта 1831 г., Москва)

Двор приехал, и Царское Село закипело и превратилось в столицу. Грустно мне было услышать от Жуковского, что тебя сюда не будет...

Что же твой план "Северных Цветов" в пользу братьев Дельвига?* Я даю в них Моцарта и несколько мелочей. Жуковский дает свою гекзаметрическую сказку**. Пиши Баратынскому; он пришлет нам сокровища, он в своей деревне. От тебя стихов не дождешься. Если б ты собрался и написал что-нибудь о Дельвиге, то-то было б хорошо!..

* (Дельвиг умер внезапно, вскоре после того, как была приостановлена "Литературная газета" и сам он отстранен от редакторства. Бенкендорф придрался к четырем стихотворным строчкам, посвященным французской революции 1830 г., а фактически отомстил за смелую полемику "Литературной газеты" с Булгариным. Он вызвал к себе Дельвига и кричал, "что он троих друзей: Дельвига, Пушкина и Вяземского, упрячет, если не теперь, то вскоре, в Сибирь". Получив известие о смерти Дельвига еще в Москве, Пушкин, потрясенный, писал: "Вот первая смерть, мною оплаканная... никто на свете не был мне ближе Дельвига".)

** (Написанная гекзаметром - "Сражение со змеем".)

(ПУШКИН - П. А. ПЛЕТНЕВУ, И июля 1831 г., Царское Село)

Я все к тебе собираюсь, да боюсь карантинов, ныне никак нельзя, пускаясь в дорогу, быть уверенным во времени проезда. Вместо трехдневной езды, того и гляди, что высидишь три недели в карантине; шутка!.. Ты пишешь мне о каком-то критическом разговоре, которого я еще не читал*. Если бы ты читал наши журналы, то увидел бы, что все, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно. С моей стороны я отступился; возражать серьезно - невозможно, а паясничать перед публикой не намерен. Да к тому же ни критика, ни публика не достойны дельных возражений. Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход мне дозволен царем**. Царь со мной очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики... Прощай, душа, не ленись и будь здоров.

* (Речь идет об анонимной брошюре, в которой критические суждения о "Борисе Годунове" были даны в форме разговора - безграмотной болтовни помещика Петра Алексеевича с странствующим учителем Ермилом Сергеевичем.)

** (Николай I разрешил Пушкину доступ в архивы для написания истории Петра I и назначил ему жалованье.)

(ПУШКИН - П. В. НАЩОКИНУ*, 21 июля 1831 а., Царское Село)

* (Павел Воинович Нащокин (1800-1854) один из ближайших московских друзей Пушкина, любитель литературы, человек образованный, яркий рассказчик; Пушкин неоднократно убеждал его взяться за писание мемуаров, даже сам начал их писать под диктовку Нащокина, но тот по безалаберности так почти и не продолжил их.)

Любезный Николай Васильевич,

Очень благодарю Вас за письмо... Поздравляю Вас с первым Вашим торжеством, с фырканьем наборщиков и изъяснениями фактора... У нас все благополучно: бунтов, наводнения и холеры нет. Жуковский расписался; я чую осень и собираюсь засесть... Будьте живы в Петербурге, что довольно, кажется, мудрено.

(ПУШКИН - Н. В. ГОГОЛЮ* 25 августа 1831 г., Царское Село)

* (Пушкин отвечает на письмо Гоголя, в котором тот рассказал о своей встрече с наборщиками типографии, набиравшими первый том "Вечеров на хуторе близ Диканьки"; фактором назывался старший исполнитель типографских работ.)

Ваше превосходительство изволили требовать от меня объяснения, каким образом стихотворение мое, Древо яда, было напечатано в альманахе без предварительного рассмотрения государя императора: спешу ответствовать на запрос Вашего высокопревосходительства.

Я всегда твердо был уверен, что высочайшая милость, коей неожиданно был я удостоен, не лишает меня и права, данного государем всем его подданным: печатать с дозволения цензуры. В течение последних шести лет во всех журналах и альманахах, с ведома моего и без ведома, стихотворения мои печатались беспрепятственно, и никогда не было о том ни малейшего замечания ни мне, ни цензуре. Даже я, совестясь беспокоить поминутно его величество, раза два обратился к Вашему покровительству, когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в Вас более снисходительности, нежели в ней.

Имея необходимость объяснить лично Вашему высокопревосходительству некоторые затруднения, осмеливаюсь просить Вас назначить час, когда мне можно будет явиться.

(ПУШКИН - А. Х. БЕНКЕНДОРФУ, 7 февраля 1832 г.)

Стихотворение "Анчар, древо яда", написанное в 1828 г., было напечатано в числе девяти других стихотворений Пушкина в альманахе "Северные цветы на 1832 год". Обойдя высочайшего цензора, Пушкин представил его с другими стихотворениями в общую цензуру, где не заметили в нем чего-либо предосудительного. Так смогло увидеть свет произведение, раскрывающее всю бесчеловечность безграничной власти и рабской покорности.

О своем действительном, вдвойне стесненном и двойственном, положении в отношении к цензуре и ища возможности избавиться от постоянной цензурной опеки царя и шефа жандармов, Пушкин писал в черновом письме Бенкендорфу 18-24 февраля 1832 года:

"...приемлю смелость просить у вашего превосходительства дозволения откровенно объяснить мое положение... изволили приказать мне обращаться к вашему превосходительству с теми моими стихотворениями, которые я или журналисты пожелают напечатать. Позвольте доложить, что сие представляет разные неудобства. 1) Ваше превосходительство не всегда изволит пребывать в Петербурге, а книжная торговля, как и всякая, имеет свои сроки, свои ярманки; так что оттого, что книга будет напечатана в марте, а не в январе, сочинитель может потерять несколько тысяч рублей, а журналист несколько сот подписчиков. 2) Подвергаясь один особой, от вас единственно зависящей цензуре - я, вопреки права, данного государем, изо всех писателей буду подвержен самой стеснительной цензуре <имеется в виду общая цензура>, ибо весьма простым образом - сия цензура будет смотреть на меня с предубеждением и находить везде применения, allusions (намеки; франц.) и затруднительности - а обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие.

Осмеливаюсь просить об одной милости: впредь иметь право с мелкими сочинениями своими относиться к обыкновенной цензуре".

Позвольте мне обеспокоить вас по некоторому личному делу. До сих пор я сильно пренебрегал своими денежными средствами. Ныне, когда я не могу оставаться беспечным, не нарушая долга перед семьей, я должен думать о способах увеличения своих средств и прошу на то разрешения его величества. Служба, к которой он соблаговолил меня причислить, и мои литературные занятия заставляют меня жить в Петербурге, доходы же мои ограничены тем, что доставляет мне мой труд. Мое положение может обеспечить литературное предприятие, о разрешении которого я ходатайствую,- а именно стать во главе газеты, о которой господин Жуковский, как он мне сказал, говорил с вами.

(ПУШКИН - БЕНКЕНДОРФУ, 27 мая 1832 г., подлинник по-французски)

Когда Пушкин вошел вместе с министром*, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду от обаяния его поэзии... И вдруг этот гений, эта слава и гордость России - передо мной в пяти шагах! Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы. "Вот вам теория искусства, - сказал Уваров, - обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, - а вот и само искусство", - прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о "Слове о полку Игореве". Тут же ожидал свою очередь читать лекцию после Давыдова и Каченовский**. Нечаянно между ними завязался, по поводу "Слова о полку Игореве", разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор. - "Подойдите ближе, господа, - это для вас интересно", - пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение видеть и слышать нашего кумира.

* (Имеется в виду Сергей Семенович Уваров (1786-1855) - реакционный деятель николаевской эпохи, президент Академии наук; министром народного просвещения он стал несколько позднее.)

** (Михаил Трофимович Каченовский (1775-1842) - профессор истории, критик, журналист; давний литературный противник Пушкина.)

Я не припомню подробностей их состязания, - помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож... Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так что за толпою трудно было расслышать. Впрочем, меня занимал не Игорь, а сам Пушкин.

С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека.

Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся. Это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу голова, с негустыми кудрявыми волосами.

(И. А. ГОНЧАРОВ. "Воспоминания. В университете")

Пушкин посетил Московский университет 27 сентября 1832 года во время кратковременного пребывания в Москве. Он приезжал тогда в Москву по делам газеты, об издании которой в то время ходатайствовал. Он предполагал ее назвать: "Дневник. Политическая и литературная газета". Помимо материальных средств, которые он рассчитывал получить от ее издания, газета эта уничтожила бы монополию реакционных журналистов Греча и Булгарина: ведь только им и было разрешено издавать политическую газету. Пушкин писал по этому поводу Бенкендорфу около 27 мая 1832 года: "Для восстановления равновесия в литературе нам необходим журнал <такое название применялось и в отношении к газете>, в коем бы печатались политические и заграничные новости".

Однако Пушкин вскоре был увлечен новыми начатыми им литературными трудами, и выпуск газеты не состоялся.

Честь имею тебе объявить, что первый том Островского* кончен и на днях прислан будет в Москву на твое рассмотрение... Я написал его в две недели, но остановился по причине жестокого рюматизма, от которого пострадал другие две недели, так что не брался за перо и не мог связать две мысли в голове...

* (Первоначальное название романа "Дубровский". Нащокин в 1831 г. рассказал Пушкину историю белорусского дворянина Островского, которая легла в основу сюжета.)

(ПУШКИН - П. В. НАЩОКИНУ, 2 декабря 1832 г.)

...Я гостил у родных на рождественских праздниках и каждый вечер выезжал с отцом в свет, не на большие балы, разумеется, но к нашим многочисленным родным и близким знакомым. Однажды отец взял меня с собой в русский театр; мы поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают только, что называют французы, "les gens du rhetier", то есть люди, сами пишущие. - "Это Пушкин", - шепнул мне отец. Я весь обомлел... Трудно себе представить, что это был за энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное являлось чем-то лучезарным в воображении всех русских, в особенности же в воображении очень молодых людей...

На другой день отец повез меня к Пушкину - он жил в довольно скромной квартире на... улице*. Самого хозяина не было дома, и нас приняла его красавица-жена. Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой талией, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более; а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные даже из самых прелестных женщин меркли как-то при ее появлении. На вид всегда она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, - она бывала постоянно и в большом свете и при дворе, но ее женщины находили несколько странной.

* (Пропуск в рукописи; Пушкин жил в это время на Галерной.)

Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавших!..

(В. А. СОЛЛОГУБ. "Воспоминания")

...Жизнь моя в Петербурге ни то, ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга, вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде - всё требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения.

Вот как располагаю я моим будущим. Летом после родов жены отправляю ее в калужскую деревню к сестрам, а сам съезжу в Нижний, да, может быть, в Астрахань. Мимоездом увидимся и наговоримся досыта. Путешествие нужно мне нравственно и физически.

(ПУШКИН - П. В. НАЩОКИНУ, февраль 1833 г.)

В Петербурге у всех был грипп. Наташа лежала больная первую неделю поста. Ей пускали кровь, но на масленице и всю эту зиму она много развлекалась, на балу в Уделах она явилась в костюме жрицы солнца и имела большой успех. Император и императрица подошли к ней и сделали ей комплимент по поводу ее костюма, а император объявил ее царицей бала.

(Н. О. ПУШКИНА - дочери - О. С. ПАВЛИЩЕВОЙ, 16 марта 1833 г.)

Не знаю, когда буду иметь счастье явиться в Тригорское, хотя мне этого до смерти хочется. Петербург отнюдь мне пе подходит: ни склонности мои, ни средства к нему не приноровлены. Но надо потерпеть года два-три. Жена моя шлет тысячу любезностей вам и Анне Николаевне. Дочь моя тревожила нас в течение последних пяти или шести дней; полагаю, что у нее режутся зубы; у нее нет до сих пор ни одного. Сколько ни убеждай себя, что каждый прошел через это, но эти созданьица так нежны, что нельзя не трепетать, видя, как они страдают. Родители мои только что приехали из Москвы. Они рассчитывают быть в Михайловском к июлю. Как бы я желал им сопутствовать.

(ПУШКИН - П. А. ОСИПОВОЙ, мая 1833 г.; подлинник по-французски)

...В продолжение двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать? они одни доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря государя, имеют цель более важную и полезную...

Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии...*

* (Имеется в виду работа над историей Петра I и начатая повесть "Капитанская дочка". Получив разрешение, Пушкин в августе отправился через Нижний Новгород в Казань, Симбирск, Оренбург, Уральск и Берду - по местам пугачевского восстания, а затем проехал в Болдино, где и уединился для творческой работы. Это была еще одна Болдинская осень.)

(ПУШКИН - А. Н. МОРДВИНОВУ*, 30 июля 1833 г., Черная речка)

* (А. Н. Мордвинов - помощник Бенкендорфа, управляющий III отделением с 1831 г.)

Мой ангел, здравствуй. Я в Казани с пятого и до сих пор не имел время тебе написать слова. Сейчас еду в Симбирск, где надеюсь найти от тебя письмо. Здесь я возился со старинами, современниками моего героя, объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону. Погода стоит прекрасная, чтоб не сглазить только. Надеюсь до дождей объехать все, что предполагал видеть, и в конце сентября быть в деревне. Здорова ли ты? здоровы ли все вы? Дорогой я видел годовую девочку, которая бегает на карачках, как котенок, и у которой уже два зубка. Скажи это Машке. Здесь Баратынский. Вот он ко мне входит. До Симбирска. Я буду говорить тебе о Казани подробно - теперь некогда. Целую тебя.

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 8 сентября 1833 г.)

Насилу доехал до Оренбурга - дорога прескучная, погода холодная, завтра еду к яицким казакам, пробуду у них дня три - и отправлюсь в деревню в Болдино через Саратов и Пензу. Что, женка? скучно тебе? Мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел, - взялся за гуж, не говори, что не дюж; то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэму за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит, я и в коляске сочиняю: что же будет в постели?

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 19 сентября 1833 г.)

Милый друг мой, я в Болдине со вчерашнего дня... Последнее письмо мое должна ты была получить из Оренбурга. Оттуда поехал я в Уральск. Тамошний атаман и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за мое здоровье, наперерыв давали мне все известия, в которых имел нужду, накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной... В деревне Берде, где Пугачев простоял 6 месяцев, имел я une bonne fortune (удачу; франц.) - нашел 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобой помним 1830 год. Я от нее не отставал, виноват: и про тебя не подумал. Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею...

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 2 октября 1833 г.)

Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма, спасибо, но я хочу немножко тебя пожурить. Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало... Я не ревнив, да и знаю, что ты во всё тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московскою барышнею, все, что не comme il faut, все что vulgar (т. е. не хорошего тона; франц. вульгарно; англ.)... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу, и похорошел ли? Во-первых, отпустил я себе бороду. Ус да борода - молодцу похвала, выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да гречневой кашей. До девяти часов - читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо...

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 30 октября 1833 г.)

VIII

 И с каждой осенью я расцветаю вновь;
 Здоровью моему полезен русский холод; 
 К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
 Чредой слетает сон, чредой находит голод;
 Легко и радостно играет в сердце кровь,
 Желания кипят - я снова счастлив, молод, 
 Я снова жизни полн - таков мой организм
 (Извольте мне простить ненужный прозаизм).

IX

 Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
 Махая гривою, он всадника несет, 
 И звонко под его блистающим копытом
 Звенит промерзлый дол и трескается лед. 
 Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
 Огонь опять горит - то яркий свет лиёт, 
 То тлеет медленно - а я пред ним читаю, 
 Иль думы долгие в душе моей питаю.

X

 И забываю мир - ив сладкой тишине
 Я сладко усыплен моим воображеньем, 
 И пробуждается поэзия во мне: 
 Душа стесняется лирическим волненьем, 
 Трепещет и звучит, и ищет, как во сне, 
 Излиться наконец свободным проявленьем - 
 И тут ко мне идет незримый рой гостей, 
 Знакомцы давние, плоды мечты моей.

XI

 И мысли в голове волнуются в отваге, 
 И рифмы легкие навстречу им бегут, 
 И пальцы просятся к перу, перо к бумаге, 
 Минута - и стихи свободно потекут. 
 Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
 Но чу! - матросы вдруг кидаются, ползут
 Вверх, вниз - и паруса надулись, ветра полны;
 Громада двинулась и рассекает волны.

XII

 Плывет. Куда ж нам плыть?..*

* (В черновой рукописи далее следовало:

 "...какие берега Теперь мы посетим:
Кавказ ли колоссальный
Иль опаленные Молдавии луга
Иль скалы дикие Шотландии печальной
Или Норландии блестящие снега
Или Швейцарии пейзаж пирамидальный".

Имеется в виду именно Норландия, так называется северная часть Швеции.)

(ПУШКИН. "Осень". (Отрывок). Октябрь - ноябрь 1833 г., Болдино)

Болдинской осенью 1833 года Пушкин написал поэмы "Медный всадник" и "Анджело", "Сказку о мертвой царевне", "Сказку о рыбаке и рыбке", "Пиковую даму", несколько стихотворений, закончил "Историю Пугачева".

14 декабря <1833 г>.: Мне возвращен "Медный всадник" с замечаниями государя. Слово кумир не пропущено высочайшей цензурой: стихи

 И перед младшею столицей
 Померкла старая Москва, 
 Как перед новою царицей
 Порфироносная вдова -

вымараны. Во многих местах поставлен (?), - все это делает мне большую разницу...*

* (Пушкин пытался исправить текст поэмы по замечаниям Николая I, однако скоро отказался от этой попытки. Опубликована поэма была лишь после смерти поэта в цензурной переделке Жуковского.)

1 января <1834>. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове...

* (Придворные балы происходили в Аничковом дворце; придворный чин камер-юнкера давался обычно молодым людям.)

17. Бал у графа Бобринского, один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем Пугачеве, он сказал мне: "Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости" (с 1774-го году!). Правда, она жила на свободе в предместье, но далеко от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне...

26. Барон д'Антёс и маркиз де Пина, два шуана* - будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет.

* (То есть сторонники королевской династии Бурбонов, бежавшие из Франции после революции 1830 г.)

6 марта. Слава Богу! Масленица кончилась, а с нею и балы... Царь дал мне взаймы 20 000 на напечатание Пугачева. - Спасибо.

(ПУШКИН. Дневник, 1833-1835 гг.)

Ангел мой женка! сейчас получил я твое письмо... Надеюсь, что твоя усталость дорожная пройдет благополучно и что ты в Москве будешь здорова, весела и прекрасна*. Письмо твое послал я тетке, а сам к ней не отнес, потому что рапортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать**. Видел я трех царей***: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфироносным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет. Теперь полно врать; поговорим о деле; пожалуйста, побереги себя, особенно сначала: не люблю я святой недели в Москво; не слушайся сестер, не таскайся по гуляниям с утра до ночи, не пляши на бале до заутрени. Гуляй умеренно, ложись рано...

* (Наталия Николаевна уезжала после болезни в Калужскую губернию, в имение своих родных Ярополец, и по дороге останавливалась в Москве.)

** (Празднества были по случаю совершеннолетия наследника престола - Александра, будущего царя Александра II.)

*** (Павла I, Александра I, Николая I.)

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 20-22 апреля 1834 г.)

10 мая <1834>. Несколько дней тому назад получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил... Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастию, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоилось. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать к царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться - и давать ход интриге...

(ПУШКИН. Дневник 1833-1835 гг.)

...Ты спрашиваешь, что я делаю. Ничего путного, мой ангел. Однако дома сижу до четырех часов и работаю. В свете не бываю; от фрака отвык; в клобе* провожу вечера. Книги из Парижа приехали, и моя библиотека растет и теснится... С твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг доброй и честной жены... Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа... Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? Что мне весело жить между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о Петре? идет помаленьку; скопляю матерьялы, - привожу в порядок - и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок...

* (В клубе. Имеется в виду привилегированный Английский клуб.)

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 28/29 мая 1834 г.)

 Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит, - 
 Летят за днями дни, и каждый час уносит
 Частицу бытия, а мы с тобой вдвоем
 Предполагаем жить, и глядь, - как раз - умрем. 
 На свете счастья нет, но есть покой и воля. 
 Давно завидная мечтается мне доля - 
 Давно, усталый раб, замыслил я побег
 В обитель дальнюю трудов и чистых нег.

(ПУШКИН. Набросок предположительно 1834 г.)

Граф,

Поскольку семейные дела требуют моего присутствия, то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение. В качестве последней милости я просил бы, чтобы разрешение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно.

Остаюсь с уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга.

(ПУШКИН - А. Х. БЕНКЕНДОРФУ, 25 июня 1834 г.; подлинник по-французски)

Государь... говорил со мной о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: Нельзя ли как этого поправить? - "Почему же нельзя? - отвечал он. - Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может, однако, еще возвратить письмо свое..." Я бы на твоем месте ни минуты не усумнился, как поступить.

(В. А. ЖУКОВСКИЙ - ПУШКИНУ, 2 июля 1834 г., Царское Село)

А ты ведь человек глупый, теперь я в этом совершенно уверен. Не только глупый, но и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова... не понимаю. Глупость досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость! Вот что я бы теперь на твоем месте сделал, ибо слова государя крепко бы расшевелили и повернули к нему мое сердце: я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы обвинил себя за сделанную глупость... Если не воспользуешься этою возможностью, то будешь то щетинистое животное, которое питается желудями и своим хрюканьем оскорбляет слух всякого благовоспитанного человека.

(В. А. ЖУКОВСКИЙ - ПУШКИНУ, 3 июля 1834 г., Царское Село)

Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку... Но вслед затем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, по что вход в архивы мне будет запрещеп. Это огорчило меня во всех отношениях...

Сейчас от меня Лизавета Михайловна*. Она привезла еще мне два твои письма. Это меня конечно трогает. Но что ж мне делать! Буду еще писать гр. Бенкендорфу.

* (Елизавета Михайловна Хитрово (1783-1839) - дочь М. И. Голенищева-Кутузова, приятельница Пушкина.)

(ПУШКИН - В. А. ЖУКОВСКОМУ, 4 июля 1834 г.)

Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие - какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять всё-таки не могу. В таком случае я не подаю в отставку, а прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца моего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце, но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье.

(ПУШКИН - В. А. ЖУКОВСКОМУ, 6 июля 1834 г.)

Представляя письма Пушкина царю, Бенкендорф высказал пожелание: "Лучше, чтобы он был на службе, чем предоставлен самому себе". Царь наложил резолюцию: "Я ему прощаю", хотя Пушкин никакого прощения но просил. Рассказывая жене обо всем происшедшем, о том, как он отказался от отставки, он писал: "Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде? Ну, делать нечего... Главное то, что я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности".

22 июля <1834>. Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором,- но все перемололось. Однако это мне не пройдет.

5 декабря. Завтра надобно будет явиться во дворец. У меня еще нет мундира. Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами, молокососами 18-летними. Царь рассердится, - да что мне делать?

Я все-таки не был 6-го во дворце - и рапортовался больным. За мной царь хотел прислать фельдъегеря или Арнта*.

* (Арнт - Николай Федорович Арендт (1785-1859) - известный в то время в Петербурге придворный врач - лейб-медик.)

18 декабря. Третьего дня был я наконец в Аничковом. Опишу всё в подробности, в пользу будущего Вальтер-Скотта. Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением быть в восемь с половиной... в мундирном фраке.

В 9 часов мы приехали. На лестнице встретил я старую графиню Бобринскую, которая всегда за меня лжет и выводит меня из хлопот. Она заметила, что у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами)... Граф Бобринский, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую. Мне дали одну такую засаленную помадой, что перчатки у меня промокли и пожелтели.

(ПУШКИН. Дневник. 1833-35 гг.)

Я вижу себя вынужденным положить конец тратам, которые ведут только к долгам и которые готовят мне будущее, полное беспокойства и затруднений, если не нищеты и отчаяния. Три или четыре года уединения в деревне мне доставят снова возможность возвратиться в Петербург...

(ПУШКИН - Л. Х. БЕНКЕНДОРФУ, 1 июня 1835 г.; подлинник по-французски)

Царь спрашивал, как Пушкин "разумеет согласить" свой отъезд в деревню со службой; это возможно сделать, только уйдя в отставку. В черновиках писем к Бенкендорфу Пушкин приводит следующие расчеты: он получает годовое жалование в 5000 рублей (он был зачислен на службу, как только начал работать над историей Петра I); в Петербурге он принужден тратить 25 000 руб., а кроме того, у него долги. Он не имеет возможности отвлечься от забот и отдаться своим занятиям. За четыре года, как он женат и живет в Петербурге, он сделал долгов на 60 000 рублей.

Вместо трех-четырех лет Пушкин получил отпуск на 6 месяцев, а из казначейства ему было выдано взаймы дополнительно 10 000 руб., которые должны были удерживаться из его жалованья.

Ты не можешь себе вообразить, как живо работает воображение, когда сидим мы одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет?.. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты*. Писать книги для денег, видит бог, не могу.

* (Пушкин в 1832 году возбудил ходатайство об издании журнала.)

...Я много хожу, много езжу верхом на клячах, которые очень тому рады, ибо им за то дают овес, к которому они не привыкли. Ем я печеный картофель, как маймист* и яйца всмятку, как Людовик XVIII. Вот мой обед. Ложусь в 9 часов, встаю в 7.

* (Прозвище финнов в Петербурге того времени.)

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 21 сентября 1835 г., из Михайловского).

Какой он был живой! До чего, уж впоследствии, когда он приезжал сюда из Петербурга, едва ли уже не женатый, сидит как-то в гостиной, шутит, смеется; на столе свечи горят; он прыг с дивана, да через стол, и свечи-то опрокинул... Мы ему говорим: "Пушкин, что вы шалите так, пора остепениться", - а он смеется только.

(М. И. ОСИПОВА в передаче М. И. СЕМЕВСКОГО)

...Здорова ли ты, душа моя? и что мои ребятишки? Что дом наш, и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а всё потому, что не спокоен. В Михайловском нашел я всё по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей* и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарился да и подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был...

* (Няня Пушкина, Арина Родионовна, умерла в Петербурге 25 июня 1828 года.)

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 25 сентября 1835 г., Тригорское)

 ...Вновь я посетил
 Тот уголок земли, где я провел
 Изгнанником два года незаметных. 
 Уж десять лет ушло с тех пор - и много
 Переменилось в жизни для меня, 
 И сам, покорный общему закону,
 Переменился я - но здесь опять
 Минувшее меня объемлет живо, 
 И, кажется, вечор еще бродил
 Я в этих рощах. 
 Вот опальный домик, 
 Где жил я с бедной нянею моей. 
 Уже старушки нет - уж за стеною
 Не слышу я шагов ее тяжелых, 
 Ни кропотливого ее дозора. 
 Вот холм лесистый, над которым часто
 Я сиживал недвижим - и глядел
 На озеро, воспоминая с грустью
 Иные берега, иные волны... 
 Меж нив златых и пажитей зеленых
 Оно синея стелется широко; 
 Через его неведомые воды
 Плывет рыбак и тянет за собою
 Убогий невод. По брегам отлогим
 Рассеяны деревни - там за ними
 Скривилась мельница, насилу крылья
 Ворочая при ветре... 
 На границе
 Владений дедовских, на месте том, 
 Где в гору подымается дорога, 
 Изрытая дождями, три сосны
 Стоят - одна поодаль, две другие 
 Друг к дружке близко, - здесь, когда их мимо
 Я проезжал верхом при свете лунном, 
 Знакомым шумом шорох их вершин
 Меня приветствовал. По той дороге
 Теперь поехал я, и пред собою
 Увидел их опять. Они всё те же, 
 Всё тот же их знакомый уху шорох - 
 Но около корней их устарелых
 (Где некогда все было пусто, голо) 
 Теперь младая роща разрослась, 
 Зеленая семья; кусты теснятся
 Под сенью их, как дети. А вдали
 Стоит один угрюмый их товарищ, 
 Как старый холостяк, и вкруг него
 По-прежнему все пусто. 
 Здравствуй, племя
 Младое, незнакомое! Не я
 Увижу твой могучий поздний возраст, 
 Когда перерастешь моих знакомцев
 И старую главу их заслонишь
 От глаз прохожего. Но пусть мой внук
 Услышит ваш приветный шум, когда
 С приятельской беседы возвращаясь, 
 Веселых и приятных мыслей полон, 
 Пройдет он мимо вас во мраке ночи
 И обо мне вспомянет...

(26 сентября 1835 г., Михайловское)

...Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку. Авось, распишусь.

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 2 октября 1835 г.)

Очень обрадовался, получив от тебя письмо (дельное, по твоему обыкновению)... Спасибо, великое спасибо Гоголю за его "Коляску", в ней Альманах далеко может уехать; но мое мнение: даром Коляски не брать, а установить ей цену; Гоголю нужны деньги... В ноябре я бы рад явиться к вам; тем более, что такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось. Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен...

(ПУШКИН - П. А. ПЛЕТНЕВУ, около 11 октября 1835 г., Михайловское)

Пушкин вместе с Плетневым задумал издавать альманах, однако мысль эта была оставлена: в декабре 1835 года Пушкин обратился с просьбой разрешить ему выпускать с 1836 года четыре тома чисто литературных статей наподобие английских трехмесячных обозрений. Разрешение было получено. 11 апреля 1836 года вышел первый том ежеквартального журнала Пушкина "Современник".

Пушкин признавал высокую образованность первым, существенным качеством всякого истинного писателя в России. Я сам слышал от Гоголя о том, как рассердился на него Пушкин за легкомысленный приговор Мольеру: "Пушкин, - говорил Гоголь, - дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины схожи между собой. Тут он меня поймал и объяснил, что писатель, как Мольер, надобности не имеет в пружинах и интригах, что в великих писателях нечего смотреть на форму, и что куда он ни положил добро свое, - бери его, а не ломайся".

(П. В. АННЕНКОВ. Материалы для биографии Пушкина)

...У меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: "Vous avez trompe" ("Вы обманули доверие"; франц.) и тому подобное. Что же теперь со мной будет? Мордвинов будет смотреть на меня как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого*. Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать...

* (Имеется в виду, что в глазах полиции каждый журналист продажен, как Фаддей Булгарин и сделавшийся таким попавший в нужду Николай Полевой, после того как правительством был закрыт его журнал "Московский телеграф". О нелегком положении в николаевской России редактора и журналиста Пушкин писал жене в другом письме: "Это все равно, что золотарство: очищать литературу... и зависеть от полиция".)

(ПУШКИН - Н. Н. ПУШКИНОЙ, 18 мая 1836 г., Москва)

Я приехал к себе на дачу 23-го в полночь, и на дороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь Наталью за несколько часов до моего приезда. Она спала... Дай бог не сглазить, все идет хорошо. Теперь поговорим о деле. Я оставил у тебя два порожних экземпляра "Современника". Один отдай кн. Н. Гагарину, а другой пошли от меня Белинскому... и вели сказать ему, что очень жалею, что с ним не успел увидеться. Во-вторых, я забыл взять с собою твои Записки*, перешли их, сделай милость поскорее. В-третьих, деньги, деньги! Нужно их до зареза.

* (Нащокин написал лишь малую часть своих воспоминаний, Пушкин потом внес в них свои исправления.)

Второй № "Современника" очень хорош, и ты скажешь мне за него спасибо. Я сам начинаю его любить и, вероятно, займусь им деятельно.

(ПУШКИН - П. В. НАЩОКИНУ, 27 мая 1836 г., Петербург)

Почти каждый день ходили мы с Пушкиным гулять по толкучему рынку, покупали там сайки, потом, возвращаясь по Невскому проспекту, предлагали эти сайки светским разряженным щеголям, которые бегали от нас с ужасом. Вечером мы встречались у Карамзиных, у Вяземских, у князя Одоевского и на светских балах. Отношения его к Дантесу были уже весьма недружелюбные. Однажды, на вечере у князя Вяземского, он вдруг сказал, что Дантес носит перстень с изображением обезьяны. Дантес был тогда легитимистом* и носил на руке портрет Генриха V.

* (Сторонником французской королевской династии, свергнутой революцией 1830 года.)

- Посмотрите на эти черты, - воскликнул тотчас Дантес, - похожи ли они на г. Пушкина?

Размен невежливостями остался без последствий. Пушкин говорил отрывисто и едко. Скажет, бывало, колкую эпиграмму и вдруг зальется звонким добродушным детским смехом, выказывая два ряда белых арабских зубов. В сущности, Пушкин был до крайности несчастлив, и главное его несчаетие заключалось в том, что он жил в Петербурге и жил светской жизнью, его убившей. Пушкин находился в среде, над которой не мог не чувствовать своего превосходства, а между тем в то же время чувствовал себя почти постоянно униженным и по достатку и по значению в этой аристократической сфере, к которой он имел какое-то непостижимое пристрастие. Наше общество так уже устроено, что величайший художник без чина становится в официальном мире ниже последнего писаря. Когда при разъездах кричали: - Карету Пушкина! - Какого Пушкина? - Сочинителя! - Пушкин обижался, конечно, не за название, а за то пренебрежение, которое оказывалось к названию. За это и он оказывал наружное будто бы пренебрежение к некоторым светским условиям: не следовал моде и ездил на балы в черном галстуке, в двубортном жилете, с откидными, не накрахмаленными воротничками, подражая, быть может, невольно байроновскому джентльменству; прочим же условиям он подчинялся. Жена его была красавица, украшение всех собраний и, следовательно, предмет зависти всех ее сверстниц. Для того, чтоб приглашать ее на балы, Пушкин пожалован был камер-юнкером. Певец свободы, наряженный в придворный мундир для сопутствования жене-красавице, играл роль жалкую, едва ли не смешную. Пушкин был не Пушкин, а царедворец и муж. Это он чувствовал глубоко. К тому же светская жизнь требовала значительных издержек, на которые у Пушкина часто недоставало средств... Наконец, он имел много литературных врагов, которые не давали ему покоя и уязвляли его раздражительное самолюбие, провозглашая со свойственной этим господам самоуверенностью, что Пушкин ослабел, устарел, исписался, что было совершенная ложь, но ложь все-таки обидная. Пушкин возражал с свойственной ему сокрушительной едкостью, но не умел приобрести необходимого для писателя равнодушия к печатным оскорблениям. Журнал его "Современник" шел плохо. Пушкин не был рожден журналистом. В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил себе в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых. В семействе он был счастлив, насколько может быть счастлив поэт, не рожденный для семейной жизни. Он обожал жену, гордился ее красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, чтобы в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением... И с Дантесом было то же самое. Он видел в нем не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя на его имя, и этого он не перенес.

(В. А. СОЛЛОГУБ. "Воспоминания")

 ...Помню я собрания* 
 Под его гостеприимным кровом, - 
 Вечера субботние: рекою
 Наплывали гости; и являлся
 Он, - черно кудрявый, огнеокий, 
 Пламенный Онегина создатель, 
 И его веселый, громкий хохот
 Часто был шагов его предтечей; 
 Меткий ум сверкал в его рассказе,
 Быстродвижные черты лица
 Изменялись непрерывно; губы 
 И в молчаньи, жизненным движеньем
 Обличали вечную кипучесть
 Зоркой мысли. Часто едкой злостью
 Острие играющего слова
 Оправлял он; но и этой злости
 Было прямодушие основой, - 
 Благородство творческой души, 
 Мучимой, тревожимой, язвимой...

* (Литературные собрания у В. А. Жуковского.)

(В. Г. ВЕНЕДИКТОВ. "Воспоминание")

Праздновали двадцатипятилетие Лицея Юдин, Мясоедов, Гревениц, Яковлев, Мартынов, Модест Корф, А. Пушкин, Алексей Илличевский, С. Комовский, Ф. Стевен, К. Данзас.

Собрались вышеупомянутые господа лицейские в доме у Яковлева и пировали следующим образом: 1) обедали вкусно и шумно, 2) выпили три здоровья (по-заморскому toasts): а) за двадцатипятилетие Лицея, в) за благоденствие Лицея, с) за здоровье отсутствующих, 3) читали письма, написанные некогда отсутствующим братом Кюхельбекером к одному из товарищей, 4) читали старинные протоколы и песни и проч. бумаги, хранящиеся в архиве лицейском у старосты Яковлева, 5) поминали лицейскую старину, 6) пели национальные песни, 7) Пушкин начинал читать стихи на 25-летие Лицея, но всех стихов не припомнил и кроме того отозвался, что он их не докончил, но обещал докончить, списать и приобщить в оригинале к сегодняшнему протоколу.

Примечание. Собрались все в половине пятого часа, разошлись в половине десятого.

(Протокол празднования 25-летия годовщины основания Лицея, 19 октября 1836 г.)

По свидетельству старосты лицейских годовщин М. Л. Яковлева, Пушкин лишь только начал первую строфу, при всеобщей тишине:

 "Была пора, наш праздник молодой
 Сиял, шумел и розами венчался..." -

как слезы покатились из его глаз, и он не мог продолжать читать.

Между лицами, посещавшими часто дом его <Пушкина>, был некто барон Дантес, офицер Кавалергардского полка...

Барон Дантес был французский подданный... Снабженный множеством рекомендательных писем, молодой Дантес приехал

в Россию с намерением вступить в нашу военную службу. В числе этих писем было одно к графине Фикельмон, пользовавшейся особенным расположением покойной императрицы. Этой-то даме Дантес обязан началом своих успехов в России. На одном из своих вечеров она представила его государыне, и Дантес имел счастье обратить на себя внимание ее величества.

Счастливый случай покровительствовал Дантесу в представлении его императору Николаю Павловичу... Государь милостиво начал с ним разговаривать, и Дантес, пользуясь случаем, тут же просил государя позволить ему вступить в русскую военную службу. Государь изъявил согласие. Императрице было угодно, чтобы Дантес служил в ее полку, и, несмотря на дурно выдержанный экзамен, Дантес был принят в Кавалергардский полк прямо офицером, и, во внимание к его бедности, государь назначил ему от себя ежегодное негласное пособие.

...Имея счастливую способность нравиться, Дантес до такой степени приобрел себе любовь бывшего тогда в Петербурге голландского посланника барона Геккерена (Heckerene), человека весьма богатого, что тот, будучи бездетен, усыновил Дантеса, с тем единственным условием, чтобы последний принял его фамилию...

...Дантес пользовался очень хорошей репутацией и, по мнению Данзаса*, заслуживал ее вполне, если не ставить ему в упрек фатовство и слабость хвастать своими успехами у женщин. Но не так благоприятно отзывается Константин Карлович о господине Геккерене: по словам его, барон был человек замечательно безнравственный.

* (Воспоминания секунданта Пушкина К. К. Данзаса были записаны и местами пересказаны с его слов А. Аммосовым.)

Мы распространились несколько об этих лицах потому, что оба они играли весьма важную роль в судьбе нашего поэта.

И барон Геккерен и усыновленный барон Дантес вели жизнь совершенно светскую - рассеянную. В 1835 и 1836 годах они часто посещали дом Пушкина и дома Карамзиных и князя Вяземского, где Пушкины были как свои. Но после одного или двух балов на минеральных водах*, где были г-жа Пушкина и барон Дантес, по Петербургу вдруг разнеслись слухи, что Дантес ухаживает за женой Пушкина. Слухи эти долетели до самого Александра Сергеевича, который перестал принимать Дантеса. Вслед за этим Пушкин получил несколько анонимных записок на французском языке; все они слово в слово были одинакового содержания - дерзкого, неблагопристойного...

* (В Петербурге в то время было "Заведение искусственных минеральных вод", где давались и балы.)

Надо думать, что отказ Дантесу от дома не прекратил гнусной интриги. Оскорбительные слухи и записки продолжали раздражать Пушкина и вынудили его, наконец, покончить с тем, кто был видимым поводом всего этого. Он послал Дантесу вызов... Дантес, приняв вызов Пушкина, просил на две недели отсрочки.

Между тем вызов этот сделался известным Жуковскому, князю Вяземскому и барону Геккерену-отцу. Все они старались потушить историю и расстроить дуэль. Геккерен, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Катерины Николаевны Гончаровой.

Отправляясь с этим известием к Пушкину, Жуковский советовал барону Геккерену, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи.

Вследствие ли совета Жуковского или вследствие прежде предположенного им намерения, но Дантес на другой или даже в тот же день сделал предложение, и зимой в 1836 году была его свадьба с девицей Гончаровой*.

* (Неточность: свадьба состоялась 10 января 1837 года.)

Во весь промежуток этого времени, несмотря на оскорбительные слухи и дерзкие анонимные записки, Пушкин, сколько известно, не изменил с женой самых неявных дружеских отношений, сохранил к пей прежнее доверие и не обвинял ее ни в чем. Он очень любил и уважал свою жену, и возведенная на нее гнусная клевета глубоко огорчила его: он возненавидел Дантеса и, несмотря на женитьбу его на Гончаровой, не хотел с ним помириться. На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирении его с Дантесом. Примирение это, однако же, не состоялось, и когда после обеда барон Геккерен-отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и г. Дантесом.

Со свояченицей своей во все это время Пушкин был мил и любезен по-прежнему и даже весело подшучивал над нею по случаю свадьбы с Дантесом. Раз, выходя из театра, Данзас встретил Пушкиных и поздравил Катерину Николаевну Гончарову как невесту Дантеса; при этом Пушкин сказал шутя Данзасу: Ma belle-sceur ne sait pas maintenant de quelle nation elle sera: Russe, Frangaise, Hollandaise?! (Моя свояченица не знает теперь, какой национальности она будет: русской, французской или голландской?! Франц.)

Сухое и почти презрительное обращение в последнее время Пушкина с бароном Геккереном, которого Пушкин не любил и не уважал, не могло не озлобить против него такого человека, каков был Геккерен. Он сделался отъявленным врагом Пушкина и, скрывая это, начал вредить тайно поэту. Будучи совершенно убежден в невозможности помирить Пушкина с Дантесом, чего он даже едва ли и желал, но относя негодование первого единственно к чрезмерному самолюбию и ревности, мстительный голландец тем не менее продолжал показывать вид, что хлопочет об этом ненавистном Пушкину примирении, понимая очень хорошо, что это даст ему повод безнаказанно и беспрестанно мучить и оскорблять своего врага. С этой целью, с помощью других, подобно ему, врагов Пушкина, а иногда и недогадливых друзей поэта, он постоянно заботился о встречах его с Дантесом, заставляя сына своего писать к нему письма, в которых Дантес убеждал его забыть прошлое и помириться. Таких писем Пушкин получил два, одно еще до обеда, бывшего у графа Строганова, на которое и отвечал за этим обедом барону Геккерену на словах то, что мы сказали уже выше, то есть что он не желает возобновлять с Дантесом никаких отношений. Несмотря на этот ответ, Дантес приезжал к Пушкину с свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом, который Дантес сделал Пушкину, вероятно, по совету Геккерена, Пушкин получил второе письмо от Дантеса. Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к бывшей тогда фрейлине г-же Загряжской, с которой был в родстве. Пушкин через нее хотел возвратить письмо Дантеса: по, встретясь у ней с бароном Геккереном, он подошел к тому и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет.

Верный принятому им намерению постоянно раздражать Пушкина, Геккерен отвечал, что так как письмо это писано было к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его.

Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерену со словами: "Tu la recevra, gredin" ("Ты возьмешь его, негодяй"; франц.)

После этой истории Геккерен решительно ополчился против Пушкина, и в петербургском обществе образовались две партии, одна - за Пушкина, другая - за Дантеса и Геккерена. Партии эти, действуя враждебно друг против друга, одинаково преследовали поэта, не давая ему покоя.

На стороне барона Геккерена и Дантеса был, между прочим, и... граф Бенкендорф, не любивший Пушкина. Одним только этим нерасположением, говорит Данзас, и можно объяснить, что дуэль Пушкина не была остановлена полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф, будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна была происходить там, а она была за Черной речкой около Комендантской дачи...

Пушкин дрался среди бела дня и, так сказать, почти в глазах всех!

(К. К. ДАНЗАС. "Последние дни жизни и кончина Александра Сергеевича Пушкина")

Последнее время мы часто виделись с Пушкиным и очень сблизились; он как-то более полюбил меня, а я находил в нем сокровища таланта, наблюдений и начитанности о России, особенно о Петре и Екатерине, редкие, единственные... Никто так хорошо не судил русскую новейшую историю: он созревал для нее и знал и отыскал в известность многое, чего другие не заметили... Ему оставалось дополнить и передать бумаге свои сведения.

(А. И. ТУРГЕНЕВ - И. С. АРЖЕВИТИНОВУ, 30 января 1837 г.)

Пушкина мне удалось видеть всего еще один раз* - за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардта. Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое, небольшое лицо, африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей, - и кудрявые волосы... Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом, - и вообще он казался не в духе, - и отошел в сторону.

* (Впервые юный И. С. Тургенев мимолетно встретил Пушкина в начале 37-го года на вечере у Плетнева.)

(И. С. ТУРГЕНЕВ. "Литературные и житейские воспоминания. Литературный вечер у П. А. Плетнева")

Необходимость непрерывно вращаться в неблаговолящем свете, жадном до всяких скандалов и пересудов, щедром на обидные сплетни и язвительные толки; легкомыслие его жены и вдвойне преступное ухаживание Дантеса после того, как он достиг безнаказанности своего прежнего поведения непонятною женитьбой на невестке Пушкина, - вся эта туча стрел, направленных против огненной организации, против честной, гордой и страстной его души, произвела такой пожар, который мог быть потушен подлою кровью врага его или же собственною его благородною кровью.

(Кн. Ек. Н. МЕЩЕРСКАЯ, урожденная Карамзина - дочери)

26 января Пушкин послал приемному отцу Дантеса - барону Геккерену - оскорбительное письмо, которое было равносильно вызову на дуэль. "Я принужден сознаться, Господин Барон, - писал он, - что ваша собственная роль была не особенно приличной. Вы, представитель коронованной главы, - вы отечески служили сводником вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (довольно, впрочем, неловким) руководили вы... Подобно старой развратнице, вы подстерегали мою жену во всех углах, чтобы говорить ей о любви вашего... так называемого сына..." Это письмо послужило непосредственным поводом к дуэли. Вызов был принят за названого отца Жоржем Дантесом-Геккереном. Секундантом Дантеса явился к Пушкину атташе французского посольства виконт д'Аршиак.

27 января 1837 года К. К. Данзас, проходя по Пантелеймоновской улице, встретил Пушкипа в санях... Пушкин остановил Данзаса и сказал:

- Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора.

Данзас, не говоря ни слова, сел с ним в сани, и они поехали в Большую Миллионную. Во время пути Пушкин говорил с Данзасом как будто ничего не бывало, совершенно о посторонних вещах. Таким образом доехали они до дома французского посольства, где жил д'Аршиак. После обыкновенного приветствия с хозяином Пушкин сказал громко, обращаясь к Данзасу: Je vais vous mettre maintenantau fait de tout. (Я хочу теперь посвятить вас во все; франц.), и начал рассказывать ему все, что происходило между ним, Дантесом и Геккереном, то есть то, что читателям известно из сказанного нами выше.

Пушкин окончил свое объяснение следующими словами: Maintenant la seule chose, que j'ai a vous dire c'est que si l'affaire ne se termine pas aujourd'hui meme, la premiere fois que je se rencontre Heckerene, pere ou fils, je leur cracherai a la figure. (Теперь я могу вам сказать только одно: если дело это пе закончится сегодня же, то при первой встрече с Геккереном, отцом или сыном, я им плюну в лицо; франц.)

Тут он указал на Данзаса и прибавил:

- Voila mon temoin. (Вот мой секундант; франц.)

Потом обратился к Данзасу с вопросом:

- Consentez-vous? (Вы согласны? Франц.)

После утвердительного ответа Данзаса Пушкин уехал, предоставив Данзасу, как своему секунданту, условиться с д'Аршиаком о дуэли...

По желанию д'Аршиака условия поединка были сделаны на бумаге. С этой роковой бумагой Данзас возвратился к Пушкину. Он застал его дома, одного. Не прочитав даже условий, Пушкин согласился на все...

Условясь с Пушкиным сойтись в кондитерской Вольфа, Данзас отправился сделать нужные приготовления.

(К. К. ДАНЗАС. "Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина")

Пушкин спокойно дожидался у себя развязки. Его спокойствие было удивительно; он занимался своим "Современником" и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице "Русской истории для детей", трудившейся и для его журнала).

(В. А. ЖУКОВСКИЙ - С. Л. ПУШКИНУ, 15 февраля 1837 г.)

Милостивая Государыня

Александра Осиповна.

Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall (Барри Корнуолла; англ.). - Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их как умеете - уверяю Вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл Вашу "Историю в рассказах" и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!

С глубочайшим почтением и совершенной преданностью честь имею быть, милостивая Государыня, Вашим покорнейшим слугою.

(ПУШКИН - А. О. ИШИМОВОЙ, 27 января 1837 г.)

Наняв парные сани*, он <Данзас>, заехал в оружейный магазин Куракина за пистолетами, которые уже были выбраны Пушкиным заранее; пистолеты эти были совершенно схожи с пистолетами д'Аршиака. Уложив их в сани, Данзас приехал к Вольфу, где Пушкин уже ожидал его.

* (Запряженные парой лошадей в дышло.)

Было около четырех часов.

Выпив стакан лимонаду или воды, Данзас не помнит, Пушкин вышел с ним из кондитерской; сели в сани и отправились по направлению к Троицкому мосту.

Бог весть, что думал Пушкин. По наружности он был покоен...

Конечно, ни один сколько-нибудь мыслящий русский человек не был бы в состоянии оставаться равнодушным, провожая Пушкина, может быть, на верную смерть; тем более понятно, что чувствовал Данзас. Сердце его сжималось при одной мысли, что через несколько минут, может быть, Пушкина уже не станет. Напрасно усиливался он льстить себя надеждою, что дуэль расстроится, что кто-нибудь ее остановит, кто-нибудь спасет Пушкина; мучительная мысль не отставала.

На Дворцовой набережной они встретили в экипаже г-жу Пушкину. Данзас узнал ее, надежда в нем блеснула, встреча эта могла поправить все. Но жена Пушкина была близорука, а Пушкин смотрел в другую сторону.

День был ясный. Петербургское великосветское общество каталось на горах, и в то время некоторые уже оттуда возвращались. Много знакомых и Пушкину и Данзасу встречались, раскланивались с ним, но никто как будто и не догадывался, куда они ехали; а между тем история Пушкина с Геккеренами была хорошо известна всему этому обществу*.

* (Имеются свидетельства, что Данзас, желая как-нибудь дать знать проходящим о цели их поездки, ронял пули, чтобы, заметив это, их остановили.)

На Неве Пушкин спросил Данзаса шутя: не в крепость ли ты везешь меня? - Нет, - отвечал Данзас, - через крепость на Черную речку самая близкая дорога...

Данзас не знает, по какой дороге ехали Дантес с д'Аршиаком; но к Комендантской даче они с ними подъехали в одно время. Данзас вышел из саней и, сговариваясь с д'Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи, более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило. Избрав это место, они утоптали снег на том пространстве, которое нужно было для поединка, и потом позвали противников.

Несмотря на ясную погоду, дул довольно сильный ветер. Морозу было градусов пятнадцать.

Закутанный в медвежью шубу, Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и во все время пути, но в нем выражалось сильное нетерпение приступить скорее к делу. Когда Данзас спросил его, находит ли он удобным выбранное им и д'Аршиаком место, Пушкин отвечал:

- Ca m'est fort egal, seulement tachez de faire tout cela plus vite. (Мне все равно, только сделайте все поскорей; франц.)

Отмерив шаги, Данзас и д'Аршиак отметили барьер своими шинелями и начали заряжать пистолеты. Во время этих приготовлений нетерпение Пушкина обнаружилось словами к своему секунданту:

- Et bien! est-ce fini?... (Все ли, наконец, кончено? Франц.)

Все было кончено. Противников поставили, подали им пистолеты и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться.

Пушкин первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая, сказал:

- Je crois que j'ai la cuisse fracassee. (Кажется, у меня бедро раздроблено; франц.)

Секунданты бросились к нему, и когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:

- Attendez! je me sens assez de force pour tirer mon coup. (Подождите, у меня еще есть силы, чтобы сделать свой выстрел; франц.)

Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою.

При падении Пушкина пистолет его попал в снег, и потому Данзас подал ему другой. Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил.

Дантес упал.

На вопрос Пушкина у Дантеса: куда он ранен, Дантес отвечал:

- Je crois que j'ai la balle dans la poitrine. (Кажется, я ранен в грудь; франц.)

- Браво! - воскликнул Пушкин и бросил пистолет в сторону.

Но Дантес ошибся; он стоял боком, и пуля, только контузив ему грудь, попала в руку.

Пушкин был ранен в правую сторону живота, пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась.

Данзас с д'Аршиаком подозвали извозчиков и с помощью их разобрали находившийся там из тонких жердей забор, который мешал саням подъехать к тому месту, где лежал раненый Пушкин. Общими силами усадив его бережно в сани, Данзас приказал извозчику ехать шагом, а сам пошел пешком подле саней вместе с д'Аршиаком; раненый Дантес ехал в своих санях за ними.

У Комендантской дачи они нашли карету, присланную на всякий случай бароном Геккереном-отцом. Дантес и д'Аршиак предложили Данзасу отвезти в ней в город раненого поэта. Данзас принял это предложение, но отказался от другого сделанного ему в то же время Дантесом предложения - скрыть участие его в дуэли.

Не сказав, что карета была барона Геккерена, Данзас посадил в нее Пушкина и, сев с ним рядом, поехал в город. Во время дороги Пушкин держался довольно твердо; но чувствуя по временам сильную боль, он начал подозревать опасность своей раны...

...Во время дороги Пушкин в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось...

...У подъезда Пушкин просил вынести его из кареты, и, если жена его дома, то предупредить ее и сказать, что рана не опасна.

В передней люди сказали Данзасу, что Натальи Николаевны не было дома, но когда Данзас сказал им, в чем дело, и послал их вынести раненого Пушкина из кареты, они объявили, что госпожа их дома. Данзас чрез столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную пошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела с своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.

Данзас сказал ей, сколько мог покойнее, что муж ее стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко.

(К. К. ДАНЗАС. "Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина")

Камердинер* взял его на руки и понес на лестницу. - Грустно тебе нести меня? - спросил у него Пушкин. Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье, разделся и лег па диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедшая в память, хотела войти, но он громким голосом закричал: n'entrez pas (не входите; франц.), ибо опасался показать ей рану... Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет.

* (Это был спутник поэта во многих его странствиях, камердинер Никита Козлов.)

(В. А. ЖУКОВСКИЙ - С. Л. ПУШКИНУ)

Между тем Данзас отправился за доктором... Вернувшись назад, он нашел Пушкина в его кабинете, уже раздетого и уложенного на диване; жена его была с ним. Вслед за Данзасом приехал и Шольц с доктором Задлером. Когда Задлер осмотрел рану и наложил компресс, Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил его: опасна ли рана Пушкина. "Пока еще ничего нельзя сказать", - отвечал Задлер. В это время приехал Арендт, он также осмотрел рану. Пушкин просил его сказать ему откровенно, в каком он его находит положении, и прибавил, что какой бы ответ ни был, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное свое положение, чтобы успеть сделать некоторые нужные распоряжения.

- Если так, - отвечал ему Арендт, - то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

Пушкин благодарил Арендта за откровенность и просил только не говорить жене.

Прощаясь, Арендт объявил Пушкину, что по обязанности своей он должен доложить обо всем случившемся государю.

Пушкин ничего не возразил против этого, но поручил только Арендту просить от его имени государя не преследовать его секунданта.

Уезжая, Арендт сказал провожавшему его в переднюю Данзасу:

- Штука скверная, он умрет.

По отъезде Арендта Пушкин послал за священником, исповедался и приобщился.

В это время один за другим начали съезжаться к Пушкину друзья его: Жуковский, князь Вяземский, граф М. Ю. Вьельгорский, князь П. И. Мещерский, П. А. Валуев, А. И. Тургенев, родственница Пушкина бывшая фрейлина Загряжская; все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дома и отлучались только на самое короткое время... Когда Арендт уехал, Пушкин позвал к себе жену, говорил с нею и просил ее не быть постоянно в его комнате, он прибавил, что будет сам посылать за ней. В продолжение этого дня у Пушкина перебывало несколько докторов...

Перед вечером Пушкин, подозвав Данзаса, просил его записывать и продиктовал ему все свои долги, на которые не было ни векселей, ни заемных писем. Потом он снял с руки кольцо и отдал Данзасу, прося принять его на память...

(К. К. ДАНЗАС. "Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина")

Княгиня <В. Ф. Вяземская> была с женой, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он... боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои он с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. - Жена здесь, - говорил он, - отведите ее.

(В. А. ЖУКОВСКИЙ - С. Л. ПУШКИНУ)

Поутру на другой день, 28 января, боли несколько уменьшились, Пушкин пожелал видеть жену, детей и Александру Николаевну Гончарову, свояченицу свою, чтобы с ними проститься... К полудню Пушкину сделалось легче... Нашли полезным поставить ему пиявки. Пушкин сам помогал их ставить; смотрел, как они принимались, и приговаривал:

- Вот это хорошо, это прекрасно.

Через несколько минут потом Пушкин, глубоко вздохнув, сказал:

- Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского*, мне бы легче было умирать.

* (Иван Васильевич Малиновский (1795-1876) - лицейский товарищ Пушкина, сын первого директора Лицея. Пушкин симпатизировал ему и в свое время сожалел, что Малиновский по посетил его в Михайловском.)

Весь следующий день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет.

(К. К. ДАНЗАС. "Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина")

Я спросил его, не хочет ли он видеть своих друзей.

- Зовите их, - отвечал он.

Жуковский, Вьельгорский, Вяземский, <А. И.> Тургенев и Данзас входили один за другим и братски с ним прощались.

(И. Т. СПАССКИЙ. "Последние дни А. С. Пушкина")

Мне он пожал руку крепко, но уже похолодевшею рукою и сказал: "Ну, прощайте!" - "Почему "прощайте"?" - сказала я, желая заставить его усумниться в его состоянии. - "Прощайте, прощайте", - повторил он, делая мне знак рукой, чтобы я уходила. Каждое его прощание было ускоренное, он боялся расчувствоваться. Все, которые его видели, оставляли комнату, рыдая.

(В. Ф. ВЯЗЕМСКАЯ - Е. Я. ОРЛОВОЙ)

Прощаясь..., он сказал <А. И.> Тургеневу:

- А что же Карамзиных здесь нет?

Тотчас же послали за матушкой <Екатериной Андреевной Карамзиной>, которая через несколько минут и приехала.

(Кн. Ек. Я. МЕЩЕРСКАЯ, урожденная Карамзина, - дочери)

Милый Андрюша, пишу к тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и душа тоскою и горестью; закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина! я имела горькую сладость проститься с ним в четверг; он сам этого пожелал. Ты можешь вообразить мои чувства в эту минуту, особливо, когда узнаешь, что Арендт с первой минуты сказал, что никакой надежды нет!

Он протянул мне руку, я ее пожала, и он мне также, а потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и сказал тихо: перекрестите меня; тогда я опять, пожавши еще раз его руку, уже его перекрестила, прикладывая пальцы на лоб, и приложила руку к щеке; он ее тихонько поцеловал и опять махнул. Он был бледен, как полотно, но очень хорош...

(Ек. А. КАРАМЗИНА - сыну АНДРЕЮ, 30 января 1837 г.)

Это изумительное письмо, с такой силой запечатлевшее одно из последних мгновений жизни Пушкина, стало известно лишь 128 лет спустя, оно было найдено в 1955 году в Нижнем Тагиле (так называемая "тагильская находка" писем вдовы Карамзина Екатерины Андреевны (1780-1851), ее младшего сына, Александра Николаевича, и дочери, Софии Николаевны). Письма, обнаруженные в Нижнем Тагиле, относятся именно к трагическому периоду жизни Пушкина и первым месяцам после его смерти. Екатерина Андреевна была значительно старше и помнила Пушкина еще лицейским курчавым мальчиком, влюбленным в нее.

Почти всю ночь держал он меня за руку, почасту просил ложечку холодной воды, кусочек льду и всегда при этом управлялся своеручно - брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая:

- Вот и хорошо, и прекрасно!

Собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, сколько от чрезмерной тоски...

- Ах, какая тоска! - восклицал он, когда припадок усиливался, - сердце изнывает!

Тогда просил он поднять его, поворотить или поправить подушку - и, не дав кончить того, останавливал обыкновенно словами:

- Ну, так, так, хорошо; вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо!

Вообще он был, по крайней мере в обращении со мною, послушен и поводлив, как ребенок, делал все, о чем я его просил.

- Кто у жены моей? - спросил он между прочим.

Я отвечал:

- Много людей принимают в тебе участие, - зала и передняя полны.

- Ну, спасибо, - отвечал он, - однако же поди скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят.

С утра пульс был крайне мал, слаб, част, - но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял не более 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар... Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал:

- Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?

- Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!

Он пожал мне руку и сказал:

- Ну, спасибо.

Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою...

В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти - и не мог отбиться от трех слов из "Онегина", трех страшных слов, которые неотвязно раздавались в ушах, в голове моей, - слова:

"Ну, что ж? - убит!"

О! сколько силы и красноречия в трех словах этих! Они стоят знаменитого шекспировского рокового вопроса: быть или не быть. Ужас невольно обдавал меня с головы до ног, - я сидел, не смея дохнуть...

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно, и на слова мои: терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче, - отвечал отрывисто: "Нет, не надо, жена услышит, и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил!" Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе.

Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 января, - и в Пушкине оставалось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвение на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий несколько раз подавал мне руку, сжимал и говорил: "Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем". Опамятовавшись, сказал он мне: "Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко - и голова закружилась". Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал:

- Кто это, ты?

- Я, друг мой.

- Что это, - продолжал он, - я не могу тебя узнать.

Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку, и, потянув ее, сказал:

- Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!

Я подошел к В. А. Жуковскому и гр. Вьельгорскому и сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: "Позовите жену, пусть она меня покормит". Наталия Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую - и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: "Ну, ничего, слава богу, все хорошо".

Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал:

- Кончена жизнь!

Я не дослышал и спросил тихо: что кончено?

- Жизнь кончена, - отвечал он внятно и положительно. - Тяжело дышать, давит, - были последние его слова.

(В. И. ДАЛЬ. "Смерть А. С. Пушкина")

Между тем тишина уже нарушена. Мы говорим вслух, и этот шум ужасен для слуха, ибо он говорит о смерти того, для коего мы молчали. Он умирал тихо, тихо...

(А. И. ТУРГЕНЕВ - А. Я. БУЛГАКОВУ, 29 января 1837 г.)

Трагическая смерть Пушкина пробудила Петербург от апатии. Весь Петербург всполошился. В городе сделалось необыкновенное движение. На Мойке у Певческого моста не было ни проходу, ни проезда. Толпы народа и экипажи с утра до ночи осаждали дом; извозчиков нанимали, просто говоря: "К Пушкину", и извозчики везли прямо туда. Все классы петербургского народонаселения, даже люди безграмотные, считали как бы своим долгом поклониться телу поэта. Это было уже похоже на народную манифестацию, на очнувшееся вдруг общественное мнение.

(И. И. ПАНАЕВ. "Литературные воспоминания")

В течение трех дней, в которые его тело оставалось в доме, множество людей всех возрастов и всякого звания беспрерывно теснилось пестрою толпой вокруг гроба. Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах, а иные даже в лохмотьях, приходили поклониться праху любимого поэта. Нельзя было без умиления смотреть на их плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли кто думал и соя^алел о краткости его блестящего поприща. Слышались даже оскорбительные эпитеты и укоризны, которыми поносили память славного поэта и несчастного супруга, с изумительным мужеством принесшего свою жизнь в жертву чести, и в то же время раздавались похвалы рыцарскому поведению гнусного обольстителя и проходимца, у которого было три отечества и два имени.

(Кн. Ек. Н. МЕЩЕРСКАЯ; урожденная Карамзина)

Солнце русской поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в средине своего великого поприща!.. Более говорить о нем не имеем силы, да и не нужно: всякое русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое русское сердце будет растерзано. Пушкин! наш поэт! Наша радость, наша народная слава!.. Не уж ли в самом деле нет у нас Пушкина?.. К этой мысли нельзя привыкнуть!

29 янв., 2 ч. 45 м. пополудни.

(Некролог Пушкина в газете "Литературные прибавления" к "Русскому инвалиду")

Это был единственный некролог при полном молчании всей остальной печати, подавленной опекой Бенкендорфа, в угоду которому цензура не допускала выражения в печати какого-либо сочувствия Пушкину.

- Я должен вам передать, что министр <С. С. Уваров> крайне, крайне недоволен вами! К чему эта публикация о Пушкине. Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимающего никакого положения на государственной службе? Ну, да это еще куда бы ни шло! Но что за выражения! "Солнце поэзии"!! Помилуйте, за что такая честь? "Пушкин скончался... в средине своего великого поприща"! Какое это такое поприще? Сергей Семенович именно заметил: разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? Наконец, он умер без малого сорока лет! Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое поприще! Министр поручил мне сделать вам... строгое замечание и напомнить, что вам как чиновнику министерства народного просвещения особенно следовало бы воздержаться от таковых публикаций.

(Председатель цензурного комитета князь М. А. ДОНДУКОВ-КОРСАКОВ - редактору газеты "Литературные прибавления" А. А. КРАЕВСКОМУ, при объяснении с ним (в передаче П. А. ЕФРЕМОВА)

В начале сего года умер от полученной на поединке раны знаменитый наш стихотворец Пушкин. Пушкин соединил в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлениях оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина, образовался круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина; собрание посетителей при теле было необыкновенное; отпевание намеревались делать торжественное; многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии; наконец, дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину- либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов,высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было сделано.

(А. Х. БЕНКЕНДОРФ. Отчет о действиях корпуса жандармов за 1837 г.)

...В 1837 году Пушкин был убит на дуэли одним из тех иностранных драчунов-забияк, которые, как средневековые наемники или швейцарцы наших дней, отдают свою шпагу за деньги к услугам любого деспотизма. Он пал в полном расцвете сил, не окончив своих песен, не досказав того, что имел сказать.

За исключением двора и его приближенных, весь Петербург плакал, только тогда стало видно, какую популярность приобрел Пушкин. Во время его агонии вокруг его дома теснилась плотная толпа, чтобы справляться о здоровье. Так как это происходило в двух шагах от Зимнего дворца, то император мог из своих окон видеть толпу; он приревновал ее и конфисковал у публики похороны поэта: в морозную ночь тело Пушкина, окруженное жандармами и полицейскими, тайком перевезли не в его приходскую, а в совершенно другую церковь; там священник поспешно отслужил заупокойную обедню, и сани увезли тело поэта в монастырь Псковской губернии, где находилось его именье. Когда обманутая таким образом толпа направилась к церкви, куда был отвезен покойник, снег уже замел все следы погребального шествия.

Ужасная черная судьба выпадает у нас на долю всякого, кто осмелится поднять голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; поэт ли, гражданин, мыслитель, - всех неумолимый рок толкает в могилу. История нашей литературы - или мартиролог*, или реестр каторги...

* (Мартиролог - перечень мучеников, жертв преследований.)

(А. И. ГЕРЦЕН. "О развитии революционных идей в России")

В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за постоянным литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являющимися в свет, получая почти все повременные журналы...

Впоследствии узнал я об его женитьбе и камер-юнкерстве; и то и другое как-то худо укладывалось во мне: я не умел представить себе Пушкина семьянином и царедворцем; жена-красавица и придворная служба пугали меня за него. Все это вместе, по моим понятиям об нем, не обещало упрочить его счастья.

Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль - там, на нашем западе, все шло тем же тяжелым ходом. Мы, грешные люди, стояли как поверстные столбы на большой дороге: иные путники, может быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении...

Между тем у нас с течением времени, силою самих обстоятельств, устроились более смелые контрабандные сношения с Европейской Россией - кой-когда доходили до нас не одни газетные известия. Таким образом в январе 1837 года возвратившийся из отпуска наш плац-адъютант Розенберг зашел в мой четырнадцатый номер*. Я искренно обрадовался и забросал его вопросами о родных и близких, которых ему случилось видеть в Петербурге. Отдав мне отчет на мои вопросы, он с какою-то нерешительностью упомянул о Пушкине. Я тотчас ухватился за это дорогое мне имя: где он с ним встретился? как он поживает? и проч. Розенберг выслушал меня в раздумье и наконец сказал:

* (И. И. Пущин и его товарищи - декабристы находились в это время в каторжной тюрьме Петровского завода за Байкалом, в ее 64 камерах.)

- Нечего от вас скрывать. Друга вашего нет! Он ранен на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне моего выезда из Петербурга.

Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика, так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба - ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме - во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина - об общей нашей потере; но в итоге выходило одно, что его не стало и что не воротить его...

...В грустные минуты я утешал себя тем, что поэт не умирает и что Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях...

(И. И. ПУЩИН. "Записки о Пушкине")

предыдущая главасодержаниеследующая глава











© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2018
При копировании ссылка обязательна:
http://n-v-gogol.ru/ 'N-V-Gogol.ru: Николай Васильевич Гоголь'