Книги о Гоголе
Произведения
Ссылки
О сайте






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Болезнь и смерть


В феврале (в январе) захворала Хомякова, сестра Языкова, с которой он был дружен. Ее болезнь сильно озабочивала его. Он часто навещал ее, и когда она была уже в опасности, при нем спросили у д-ра Альфонского, в каком положении он ее находит; он отвечал: "Надеюсь, что ей не давали каломель, который может ее погубить?" Но Гоголю было известно, что каломель уже был дан, - он вбегает к графу и бранным голосом говорит:

"Все кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство". К несчастью, больная действительно в скором времени умерла (26 янв.). Смерть ее не столько поразила ее мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающею мыслию. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице.

А. Т. Тарасенков. Шенрок. Материалы, IV, 850. Ср. Последние дни, стр. 8*.

* (Д-р А. Т. Тарасенков, один из врачей, лечивших Гоголя перед смертью, оставил подробный рассказ о своих сношениях с Гоголем. Статья была напечатана в "Отечественных Записках" (1856, № 12) и тогда же вышла отдельной брошюрой (Последние дни жизни Гоголя. Спб., 1857). (Второе издание 1902 г.). Кроме того В. И. Шенрок (Материалы, IV, 850 и сл.) напечатал эти же воспоминания по рукописи, полученной им от сына д-ра Тарасенкова. Рукопись, по-видимому, представляет черновик, - слог менее отделан и точен, нет ряда мелких, иногда ценных деталей; зато приводятся полные имена лиц, не названных в печатном тексте, сохранились места, выкинутые по цензурным соображениям или самою цензурою. Здесь и в дальнейших цитатах мы даем сводный текст. )

Г-жа Хомякова была родная сестра поэта Языкова, одного из ближайших друзей Гоголя. Гоголь крестил у нее сына и любил ее как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни. Смерть ее, последовавшая после кратковременной болезни, сильно потрясла его. Он рассматривал это явление с своей высокой точки зрения и примирился с ним у гроба усопшей. "Ничто не может быть торжественнее смерти, - произнес он, глядя на нее:- жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти". Но это не спасло его сердце от рокового потрясения: он почувствовал, что болен тою самою болезнью, от которой умер отец его, - именно, что на него "нашел страх смерти", и признался в этом своему духовнику. Духовник успокоил его, сколько мог.

П. А. Кулиш, II, 260.

Смерть моей жены (Е. М. Хомяковой) и мое горе сильно потрясли Гоголя; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: "Все для меня кончено!" С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он говел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве.

A. С. Хомяков - А. Н. Попову, в феврале 1852 г., из Москвы. Соч. А. С. Хомякова, VIII, 200.

Гоголь был на первой панихиде (по Е. М. Хомяковой) и насилу мог остаться до конца. На другой день он был у нас и говорил, что это его очень расстроило... Спросил, где ее положат. Покачал головою, сказал что-то о Языкове и задумался так, что нам страшно стало: он, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли.

B. С. Аксакова - матери Гоголя. История знакомства, 197.

30 янв. 1852 г. вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в котором мы жили. Гоголь вошел и на наш вопрос о его здоровье сказал: "Я теперь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Катерине Михайловне (Хомяковой); помянул и всех прежних друзей, и она как бы в благодарность привела их так живо всех передо мной. Мне стало легче. Но страшна минута смерти". - "Почему же страшна? - сказал кто-то из нас. - Только бы быть уверену в милости божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти". - "Ну, об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту", - сказал он. На наши слова, что он не был на вчерашней церемонии (похороны Хомяковой), он отвечал: "Я не был в состоянии". Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко. "Куда же?" - "В Сокольники". - "Зачем?" - спросили мы с удивлением. - "Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не видал". Разговор, разумеется, касался большею частью Хомякова. После того, как Гоголь отслужил панихиду, он сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел.

B. С. Аксакова. Из записной книжки. Дневник В. С. Аксаковой. Изд. "Огни". Спб. 1913. Стр. 164. Дополнено по письму ее к матери Гоголя. История знакомства, 197.

За неделю до масленицы Гоголь казался совершенно здоровым и бодрым. В течение всей зимы я радовался за него, что он хорошо выносит московскую зиму, которой боялся. Нередко обедал он у нас, после обеда занимался со мною чтением корректур первого и второго тома своих сочинений, в которых он выправлял слог, а я правил под диктовку его.

Другие два тома печатались в то же время. В последний раз занимались мы с ним этим делом в четверг перед масленицей (31 января).

C. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.

Из расспросов слуги Гоголя я узнал, что Гоголь лечился в доме и каждое утро обвертывался мокрой простыней. Так было в декабре и генваре месяце. Он никогда не говорил мне о том. Лечение его было прервано.

Потом возобновил его опять, но, обернувшись простынею, не согревался. Такое лечение было совсем не по его слабому сложению. Я думаю, в нем заключалась главная причина его болезни. Когда я его расспрашивал о том, он сказал мне, что лечение освежило его силы, и он чувствовал себя бодрее, но, конечно, это была искусственная бодрость.

С. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой, 443.

1 февраля - это была пятница - 1852 года принесли нам поутру корректуру "Ревизора", но, так как братья уехали в деревню, я не знала, что с ней делать, и послала ее с запиской к Гоголю. В двенадцать часов утра он пришел сам: "Что значит - я получил вашу записку, но не получил корректуру? Меня дома не было: я был у обедни; возвратившись, нашел записку, но без корректуры". Нас это очень удивило, и я боялась, чтобы не пропала корректура. Гоголь сказал, что сам пойдет в типографию и спросит. Сказал, что был в церкви, потому что в тот день совершалась поминальная служба (вместо субботы, так как в субботу приходился праздник сретения), хвалил очень свой приход, священника и всю службу. Я сказала, что сама была у ранней обедни, видела в первый раз Хомякова после его горя, что не решилась к нему подойти. "Отчего же, напрасно, - сказал Гоголь, - это не могло ему быть неприятно. Напрасно Хомяков выезжает, был в Опекунском совете и т. д.". - "Да, - сказала я, - конечно, напрасно: многие скажут, что он не любил жены своей". - "Нет, не потому, - возразил Гоголь, - а потому, что эти дни он должен был бы употребить на другое; это говорю не я, а люди опытные. Он должен был бы читать теперь псалтырь, это было бы утешением для него и для души жены его. Чтение псалтыри имеет значение, когда читают его близкие; это - не то, что раздавать читать его другим".

Говорили о М. А. (матери А. С. Хомякова), о которой он очень жалел, что такая старая женщина не возбуждает ни в ком к себе расположения, а всех раздражает. Много говорили о впечатлении, призводимом смертью на окружающих; возможно ли было бы с малых лет воспитать так ребенка, чтоб он всегда понимал настоящее значение жизни, чтоб смерть не была для него нечаянностью и т. д. Гоголь сказал, что думает, что возможно. Тут я сказала, как ужасно меня поразило это впечатление и как все тогда перевернулось у меня перед глазами. Гоголь вдруг переменил разговор.

В это время приезжал Овер (знаменитый московский врач), я пошла его провожать к Оленьке, он оттуда прошел прямо и сказал мне: "Несчастный!" - "Кто несчастный? - спросила я, не понимая. - Да ведь это Гоголь!" - "Да, вот несчастный!" - "Отчего же несчастный?" - "Ипохондрик. Не приведи бог его лечить, это ужасно!" - "У него есть утешение, - сказала я:- он истинно-верующий человек". - "Все же несчастный", - повторил Овер. Я возвратилась к Гоголю; он в это время сидел с Наденькой, мы продолжали кое о чем говорить, предложили ему завтракать, он отказался. Он был постоянно весел, или скорее, светел как-то душой и лицом, нам было отрадно видеть его таким, и ни тени беспокойства на его счет не входило к нам на ум. День был ясный, солнечный. Провожая его, я сказала ему шутя: "Вы сегодня не работали?" - "Нет", - "Ну, сказала я, - вы погуляли, теперь вам надобно поработать". Он так светло улыбнулся на эти слова. "Да, надобно бы, но не знаю, как удастся, моя работа такого рода, - продолжал он говорить, уходя и надевая шубу, - что не всегда дается, когда хочешь". Мы проводили его до передней и простились дружески.

В. С. Аксакова. Дневник. Спб. 1913. Стр. 165.

О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно-добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной.

Гоголь - В. А. Жуковскому, 2 февр. 1852 г. Письма, IV, 442.

3 февраля 1852 года в воскресенье утром я была дома, когда пришел Николай Васильевич. "Я пришел к вам пешком прямо от обедни, - сказал он, - и устал". В его лице точно было видно утомление, хотя и светлое, почти веселое выражение. Он сел тут же в первой комнате, на диване. Опять хвалил очень священника приходского и всю службу. Я сказала, что в этой церкви венчались отесенка (отец) и маменька. "В самом деле? Ну, так скажите вашей маменьке, ей будет приятно знать, что там совершается так хорошо служба". Я сообщила ему известие из деревни, что на другой день должен был приехать брат. "Ваши братья скачут, как английские курьеры в чужих краях, только и знают, что ездят взад и вперед (сколько лишних хлопот!). Вчера, - прибавил он, - получил я записку от Ольги Федоровны (Кошелевой). Какая-то бестолковая: она звала меня обедать, у ней должен быть М. М. Нарышкин, только написала так, что я не вдруг догадался, когда она меня звала; и уже было поздно, я обедать бы и без того не мог итти, но после пришел бы повидаться с Нарышкиным". - "Что вы делали эти дни?" - спросил я его. - "Зачем вам?" - сказал он. "Были ли вы у Хомякова?" - "Нет, еще не был". Мне кажется, ему слишком было тяжело к нему ходить; опять говорили мы о значении чтения псалтыри. Я спросила его о корректуре; он сказал, что сам был в типографии и все устроил; говорили о печатании "Охотничьих записок" (С. Т. Аксакова). Я сказала, что очень тихо идет. - "Вы бы сами держали корректуру", - сказал он. - "Не умею". - "Да это вовсе не трудно, стоит только выучиться этим знакам, я вам сейчас покажу, дайте мне какую-нибудь книгу". Я подала ему "Москвитянин"; он достал свою карманную книжку, вынул оттуда карандаш, развернул журнал и показал примерно несколько знаков. В это время воротилась Наденька, я ей сообщила полученные известия и что ей предстоит скоро ехать в деревню. "Да, - прибавил Гоголь, - вы и не знаете, а вам уже назначен маршрут". Я сказала, нельзя ли устроить как-нибудь нам песни, а Гоголь сказал: "Когда же? Уже лучше на масленице". - "На масленице Наденька, может быть, уедет". - "Да, в самом деле", - прибавил Гоголь; но тем разговор об этом кончился. Я попросила перейти в другую комнату, сообщила Наденьке корректурные знаки, которым учил меня Николай Васильевич. Он же сам прибавил, что советовал бы нам заняться этим, что за это можно даже деньги получать, что он нанимает теперь корректора и платит ему за один том сто рублей (кажется, за вторую корректуру). Мы расспрашивали его о печатании его сочинений, как оно идет; он говорит, что он роздал в разные типографии, что идет довольно медленно, что ему мешают. Мы звали его приходить к нам с корректурой и у нас ее поправлять, он обещал, и так мы простились.

4 февраля я сидела в нашей маленькой гостиной с Митей Карта-шевским (брат Константин, Митя и Любенька только что приехали из деревни, самовар был на столе). Мы говорили очень живо о Карташевских. Передняя комната была темна, портьерка в нее поднята; я услышала чьи-то шаги, но не обратила в первую минуту на то внимания, думая, что это брат. Шаги приблизились, я обернулась: то был Гоголь; я ему обрадовалась чрезвычайно: вовсе его не ожидала. Он спросил, приехал ли брат, и, узнав, что он у Хомякова, сказал, что сам туда зайдет; спросил меня о здоровье, так как накануне я была нездорова. Уселся в углу дивана, расспрашивал о том, о другом, в лице его видно было какое-то утомление и сонливость. Кошелева прислала звать нас с Наденькой к ней, я ему предложила ехать туда же. "Нет, - сказал он, - я не могу, мне надобно зайти еще к Хомякову, а там домой, я хочу пораньше лечь. Сегодня ночью я чувствовал озноб, впрочем, он мне особенно спать не мешал". - "Это, верно, нервный", - сказала я. - "Да, нервное", - подтвердил он совершенно спокойным тоном. - "Что же вы не пришли к нам с корректурой?" - спросила я. - "Забыл, а сейчас просидел над ней около часа". - "Ну, в другой раз приносите". Но этому другому разу не суждено было повториться. Гоголь просидел недолго, простился, по обыкновению подавши нам руку на прощанье, и ушел. Это было последнее свиданье. Как нарочно, я не пошла его провожать далее, потому что собирались ехать. Ничто не сказало мне, что более его не увижу.

Мы все были поражены его ужасной худобой. "Ах, как он худ, как он худ страшно!" - говорили мы...

В. С. Аксакова. Дневник, 167, 169.

В один из этих дней приезжал к нему М. С. Щепкин. Видя его в хандре и желая его развеселить, рассказал он ему много смешного; и когда тот оживился, он напомнил, что у него нынче отличнейшие блины, самая лучшая икра и т. д., расписал ему обед так, что у Гоголя, как говорится, слюнки потекли. Гоголь обещался приехать обедать; условились во времени; но он приехал к Щепкину за час до обеда и, не застав его, приказал сказать, что извиняется и обедать не будет оттого, что вспомнил о прежде данном обещании обедать в другом месте. От Щепкина он возвратился домой и обедать не поехал никуда. Это, кажется, было его последнее свидание с ним. Спустя несколько дней он велел уже отказывать всем своим знакомым и - ему.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 26.

После долгого мясоеда настала сырная неделя (масленица). Нащокин и Щепкин позвали Гоголя на блины в трактир Бубнова. Когда они за ним пришли, он наотрез отказался. Щепкин начал кощунствовать. Он его взял за ушко: "Ты когда-нибудь будешь за эти слова раскаиваться, смотри, чтобы не было поздно".

А. О. Смирнова. Автобиография, 305.

О последнем своем свидании с Гоголем М. С. Щепкин рассказывал следующее: "Как-то недавно прихожу к Гоголю. Он сидит, пишет что-то. Кругом на столе разложены книги, все религиозного содержания. "Неужели все это вы прочли?" - спрашиваю я. - "Все это надо читать", - отвечал он. - "Зачем же надо? - говорю я. - Так много написано всего для спасения души, а ничего не сказано нового, чего не было бы в евангелии". Тут Гоголь принужденно отшутился, сказав что-то вроде: какой шутник! А я продолжал: - "Я и заповеди для себя сократил всего на две: люби бога и люби ближнего, как самого себя". - "Потом, - говорил Щепкин, - я рассказал Гоголю следующий случай. Ехал я из Харькова в то время, как были открыты мощи св. Митрофания. Дай, думаю, заеду в Воронеж, хотелось видеть, что может сделать вера человека. Приезжаю в Воронеж. Утро было восхитительное. Я пошел в церковь. На дороге попался мне мужик с ведром; в ведре что-то бьется. Смотрю - стерлядь! Думаю себе: в церковь еще успею. Сторговал, купил рыбу и снес домой. Потом пошел в церковь. Дорогой так восхищался природой, как никогда не запомню. Было чудесное утро. Прихожу в церковь. Народу множество, и такая преданность, такая вера, что я и сам умилился до слез, и сам стал молиться: "Господи боже мой! Весь этот народ пришел тебя молить о своих нуждах, бедах и болезнях. Только я один ничего у тебя не прошу - и молюсь слезно! Неужели тебе нужны, господи, наши лишения? Ты дал нам, господи, прекрасную природу, и я наслаждаюсь ею, и благодарю тебя, господи, от всей души". Тогда Гоголь вскочил и обнял меня, вскрикнув: "Оставайтесь всегда при этом!".

М. С. Щепкин, по записи его сына А. М. Щепкина. "М. С. Щепкин". Спб. 1914. Изд. А. С. Суворина. Стр. 346.

В понедельник на масленице (4 февраля) приехал он ко мне в пять часов вечера, чтобы сказать, что некогда ему теперь заниматься корректурами. Я и жена заметили перемену в лице его и спросили, что с ним. Он отвечал, что дурно себя чувствовал, и кстати решился попоститься и поговеть. Я спросил его: "Зачем же на масленой?" - "Так случилось, - говорит он. - Ведь и теперь церковь читает уже "Господи, владыко живота моего!" и поклоны творятся".

С. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.

К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской православной жизни, которого он уважал и с которым так любил беседовать. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объяснял, что если мы охотно делаем все для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына божия, умершего за нас. Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет, и проч. Такие и подобные речи, соединенные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и настроенного уже на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав речь, сказал ему: "Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!"

А. Т. Тарасенков, 9.

О. Матфей, как духовный отец Гоголя, взявший на себя обязанность очистить совесть Гоголя и приготовить его к христианской непостыдной кончине, потребовал от Гоголя отречения от Пушкина. "Отрекись от Пушкина, - потребовал о. Матфей. - Он был грешник и язычник..." Что заставило о. Матфея потребовать такого отречения? Он говорил, что "я считал необходимым это сделать". Такое требование было на одном из последних свиданий между ними. Гоголю представлялось прошлое и страшило будущее. Только чистое сердце может зреть бога, потому должно быть устранено все, что заслоняло бога от верующего сердца. "Но было и еще..." - прибавил о. Матфей. Но что же еще? Это осталось тайной между духовным отцом и духовным сыном. "Врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства". Такими словами закончил о. Матфей разговор о Гоголе.

Протоиерей Ф. И. Образцов. "О. Матфей Константиновский (по моим воспоминаниям)". Тверские Епархиальные Ведомости, 1902, № 5, 137 - 141.

Имело ли последнее свидание Гоголя с о. Матвеем влияние на его предсмертное настроение, сказать наверное не могу; но считаю его весьма вероятным, сопоставляя роковой случай с другими ему подобными, в которых такого рода влияние о. Матвея не подлежит сомнению.

Т. И. Филиппов. Гражданин. 1874, № 4, 112.

Во вторник на масленице он проводил Матвея Александровича на станцию железной дороги и весьма был огорчен тем, что там все обращали на него внимание и с ненасытным любопытством его преследовали.

А. Т. Тарасенков, 9

Пятого, после лекций моих, я поехал к нему и застал его на отъезде. Он жаловался мне на расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали. Я говорил ему: "Но как же ты, нездоровый, выезжаешь? Посидел бы три дня дома - и прошло бы. Вот то-то не женат: жена бы не пустила тебя". Он улыбнулся этому.

С. П. Шевырев - Н. М. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 441.

Во вторник (5-го февраля) на масленице Гоголь приезжал к своему духовнику, живущему в отдаленной части города, известить, что говеет, и спросить, когда может приобщиться. Тот посоветовал было дождаться первой недели поста, а потом согласился и назначил четверг.

М. П. Погодин. Москвитянин. 1852, № 5, кн. 1., стр. 47.

Уже написал было к вам одно письмо еще вчера, в котором просил извиненья в том, что оскорбил вас; но вдруг милость божия, чьими-то молитвами, посетила и меня жестокосердого, и сердцу моему захотелось вас благодарить крепко, так крепко! Но об этом что говорить! Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубами. Ваша лучше бы меня грела. Обязанный вам вечною благодарностью и здесь, и за гробом, весь ваш Николай.

Гоголь - о. Матвею, 6 февр. 1852 г. Письма, IV, 423.

Гоголь обложил себя книгами духовного содержания более, нежели прежде, говоря, что "такие книги нужно часто перечитывать, потому что нужны толчки к жизни". С этих пор он бросил литературную работу и всякие другие занятия; стал есть весьма мало, хотя, по-видимому, не терял аппетита и жестоко страдал от лишения пищи, к которой привык и без которой всегда чувствовал себя дурно. Свое пощение он не ограничивал одною пищею, но и сон умерил до чрезмерности: после ночной продолжительной молитвы он рано вставал, шел к заутрене, тогда как до того времени не выходил со двора, не выспавшись достаточно и не напившись крепкого кофе.

По отъезде Матвея Александровича он стал подробнее изучать церковный устав и еще более говорить о смерти. По учреждениям церковным, масленица составляет преддверие поста: уже начинает отчасти совершаться велокопостная служба; употребление мясной пищи запрещено с самого ее начала; в продолжение же двух первых дней первой недели поста, по некоторым уставам, не дозволяется вовсе употреблять никакой пищи. Изучив подробнее устав, Гоголь начал его придерживаться, и по-видимому, старался сделать более, нежели предписано уставом. Масленицу он посвятил говению; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло, от пищи воздерживался до чрезмерности: за обедом употреблял только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отзывался болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета, и притом оттого, что его лечили... Впрочем, в это время болезнь его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего важного; самая слабость, видимо, происходила от чрезмерного изнурения и мрачного настроения духа. Несмотря на это ослабление тела, Гоголь продолжал поститься и проводить ночи на молитве, ослабление возрастало со дня на день. Впрочем, он еще мог выезжать и ходить.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 10. Шенрок, Материалы, IV, 851.

В среду (6-го февраля) он опять был у меня. Казалось, ему лучше: лицо было спокойнее, хотя следы усталости какой-то были видны на нем. Я приписывал их посту.

С. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой, 441.

Зная по опыту, как причащение раньше успокаивало Гоголя во время его уныния, гр. А. П. Толстой присоветовал ему причаститься скорее, не продолжая приготовительного говения. Поговорив с духовником, по-видимому, вовсе не понимавшим его, Гоголь причастился в церкви, находящейся далеко от его дома (на Девичьем Поле). Это было в четверг на масленице (7 февр.).

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 11. Шенрок, IV, 852.

В четверг явился Гоголь в церковь (Саввы Освященного, на Девичьем Поле) еще до заутрени и исповедался. Перед принятием св. даров, за обеднею, пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался.

М. П. Погодин, 47.

Однако ж и причащение его не успокоило. Он не хотел в этот день ничего есть, и когда после съел просфору, то назвал себя обжорою, окаянным, нетерпеливцем и сокрушался сильно. Вообще болезненное изнеможение тела еще более служило к мрачному настроению духа.

А. Т. Тарасенков. Шенрок, IV, 852.

Вечером приехал он опять к священнику и просил его отслужить поутру. Из церкви заехал по соседству к одному знакомому (М. М. Погодину), который при первом взгляде на него заметил в лице болезненное расстройство и не мог удержаться от вопросов, что с ним случилось. "Ничего, - отвечал он, - я нехорошо себя чувствую". Просидев несколько минут, он встал (в комнате сидело двое посторонних) и сказал, что сходит к домашним, но остался у них еще менее.

М. П. Погодин, 47.

В тот самый день, как приобщился он святых тайн, я был у него и со слезами, на коленях, молил его принять пищу, которая могла бы подкрепить его, но он как будто оскорбился такою просьбою, уверял меня, что ест весьма довольно.

С. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой, 444.

В один из последующих дней он поехал на извозчике в Преображенскую больницу, подъехал к воротам, слез с санок, долго ходил взад и вперед у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле, на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой. В Преображенской больнице находился один больной (Иван Яковлевич Корейша), признанный за помешанного; его весьма многие навещали, приносили ему подарки, испрашивали советов в трудных обстоятельствах жизни, берегли его письменные замечания и проч. Некоторые радовались, если он входил с ними в разговор; другие стыдились признаться, что у него были... Зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу, - бог весть. Вероятно, были с ним и другие приключения, которые остались неизвестными, как и вообще многое сокрыто из его жизни.

Такие необыкновенные поступки его хотя и бывали с ним прежде, однако же теперь были так продолжительны, что поразили графа; он уговорил его посоветоваться с врачом, для чего и призван был его давнишний знакомый доктор Иноземцев, который нашел, что у него катар кишек, советовал ему спиртные натирания живота, лавровишневую воду и ревенные пилюли по случаю долго продолжавшегося запора. Не веря вообще медицине и медикам, он не воспользовался и его советами, хотя чувствовал уже себя весьма дурно, и перестал принимать к себе знакомых, которым прежде никогда не отказывал.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 11, 27. Шенрок, IV, 852.

В субботу на масленице он посетил некоторых своих знакомых. Никакой особенной болезни не было в нем заметно, не только опасности; а в задумчивости его, молчаливости не представлялось ничего необыкновенного.

М. П. Погодин, 48.

Во всю масленицу после вечерней дремоты в креслах, оставаясь один, по ночам, при всеобщей тишине, он вставал и проводил долгое время в молитве, со слезами, стоя перед образами. Ночью с пятницы на субботу (8 - 9 февраля) он, изнеможенный, уснул на диване, без постели, и с ним произошло что-то необыкновенное, загадочное: проснувшись вдруг, послал он за приходским священником, объяснил ему, что он недоволен недавним причащением, и просил тотчас же опять причастить и соборовать его, потому что он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и теперь почитает себя уже умирающим. Священник, видя его на ногах и не заметив в нем ничего опасного, уговорил его оставить это до другого времени. По-видимому, после посещения священника, он успокоился, но не прерывал размышлений, глубоко его потрясавших.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 12. Шенрок, IV, 853.

В воскресенье перед постом (10 февраля) он призвал к себе гр. А. П. Толстого и, как бы готовясь к смерти, поручал ему отдать некоторые свои сочинения в распоряжение духовной особы, им уважаемой (митрополита Филарета), а другие напечатать. Тот старался ободрить его упавший дух и отклонить от него всякую мысль о смерти.

М. П. Погодин. Москвитянин, 1852, № 5, март, кн. I, стр. 49.

Мысль о смерти его не оставляла. Еще, кажется, в первый понедельник он позвал к себе графа Толстого и просил его взять к себе его бумаги, а по смерти его отвезти их к митрополиту и просить его совета о том, что напечатать и чего не напечатать. Граф не принял от него бумаг, опасаясь тем утвердить его в ужасной мысли, его одолевавшей.

С. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой, 442.

С понедельника только обнаружилось его совершенное изнеможение. Он не мог уже ходить и слег в постель. Призваны были доктора. Он отвергал всякое пособие, ничего не говорил и почти не принимал пищи. Просил только по временам пить, и глотал по нескольку капель воды с красным вином. Никакие убеждения не действовали. Так прошла вся первая неделя.

М. П. Погодин, 48.

На первой неделе поста я в редкий день не навещал его. Но он тяготился моим присутствием и всех друзей своих допускал на несколько минут и потом отзывался сном, что ему дремлется, что он говорить не может. В положении его, мне казалось, более хандры, нежели действительной болезни.

С. П. Шевырев - М. Н. Синельниковой, 443.

Он все-таки не казался так слаб, чтоб, взглянув на него, можно было подумать, что он скоро умрет. Он нередко вставал с постели и ходил по комнате совершенно так, как бы здоровый. Посещения друзей, по-видимому, более отягощали его, чем приносили ему какое-либо утешение. Шевырев жаловался мне, что он принимает самых ближайших к нему уж чересчур по-царски, что свидания их стали похожи на аудиенции. Через минуту, после двух-трех слов, уж он дремлет и протягивает руку: "Извини! дремлется что-то!" А когда гость уезжал, Гоголь тут же вскакивал с дивана и начинал ходить по комнате.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 126.

В понедельник и вторник первой недели поста наверху у графа была всенощная; Гоголь едва мог дойти туда, останавливался на ступенях, присаживаясь на стуле, однако стоял всю всенощную и молился. День оставался почти без пищи, ночи проводил он, стоя перед образами в теплой молитве со слезами. Граф, видя, как изнуряет все это Гоголя, прекратил у себя церковное служение.

А. Т. Тарасенков. Шенрок, IV, 853.

Ночью на вторник (с 11-го на 12-е февраля) он долго молился один в своей комнате. В три часа призвал своего мальчика и спросил его, тепло ли в другой половине его покоев. "Свежо", - ответил тот. - "Дай мне плащ, пойдем, мне нужно там распорядиться". И он пошел, со свечой в руках, крестясь во всякой комнате, через которую проходил. Пришед, велел открыть трубу, как можно тише, чтоб никого не разбудить, и потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку тетрадей, перевязанных тесемкой, положил ее в печь и зажег свечой из своих рук. Мальчик, догадавшись, упал перед ним на колени и сказал: "Барин! что это вы? Перестаньте!" - "Не твое дело, - ответил он. - Молись!" Мальчик начал плакать и просить его. Между тем огонь погасал после того, как обгорели углы у тетрадей. Он заметил это, вынул связку из печки, развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню, зажег опять и сел на стуле перед огнем, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату, поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал*.

* (Стр. 630. Загадочную смерть Гоголя современники напрямую связывали с уничтожением второго тома "Мертвых душ", которые автор сжег якобы в припадке безумия. Эту точку зрения одним из первых высказал А. С. Хомяков. Некоторые усматривали причины сожжения в художественной неудовлетворенности Гоголя результатами труда. Эта точка зрения возобладала в трудах одного из авторитетнейших исследователей жизни и творчества Гоголя, Н. С. Тихонравова: "Последнее сожжение второго тома "Мертвых душ" вызвано было тем же строгим отношением художника к своему труду, каким и первое; в основе того и другого приговора лежало справедливое недовольство "выдуманными" образами и особенно тою "идеальностью", неестественностью образов, которая ненавистна была Гоголю в произведениях Кукольника и Полевого. Предсмертное сожжение многолетнего труда не было у Гоголя следствием болезненного порыва, нервного расстройства; всего менее можно в нем видеть "жертву, принесенную смиренным христианином": оно было сознательным делом художника, убедившегося в несовершенстве всего, что было выработано многолетним мучительным трудом". Однако Ю. В. Манн убедительно доказывает, что "трагедия второго тома и вместе с ним всего замысла не может быть понята в рамках имманентного развития текста". Он считает, что "Гоголь заведомо обрекал себя на неутолимость творческого беспокойства, на бесконечность художественного совершенствования, которое обращалось в столь же бесконечный процесс совершенствования нравственного. Ведь дело писательское неразрывно связывалось в его представлении с "делом души", и недостатки произведения воспринимались как свидетельство недостаточного внутреннего самовоспитания".

Существует и чисто медицинское объяснение смерти, согласно которому Гоголь умер от тифа, эпидемия которого в то время распространилась в Москве. Эта точка зрения подробно аргументирована в статье А. Белышевой "Тайна смерти Гоголя". При этом автор статьи считает, что ответственность за неправильный диагноз и принудительное лечение, приведшее к смерти, целиком лежит на медиках Овере и Эвениусе, а также на А. П. Толстом. Относительно последнего Белышева выдвигает гипотезу о том, что именно он, с чьих слов узнали о сожжении второго тома, и сжег несколько глав поэмы, преследуя цель создать "образ покаявшегося" писателя, якобы совершившего этот богоугодный акт в порыве христианского смирения".

Ближе к точке зрения, высказанной Манном и точка зрения автора одной из последних работ, посвященных загадке смерти Гоголя. В. Мильдон в статье "Отчего умер Гоголь?" высказывает мысль о том, что всем своим творчеством Гоголь преследовал цель борьбы с "мертвой субстанцией", "косным веществом", в которых погряз мир. "Смысл творчества, - пишет Мильдон, - в спасенье, и художник спасает, расширяя зону жизни, ограничивая монархическое всевластие смерти". Гоголь, верящий в преобразующее действие слова, убеждается в бессилии слова собственного и сдается в борьбе с косными силами жизни: "раз писатель не волен переменить натуры, а его деятельность держалась единственно на базе веры в безграничное могущество слова, зачем тогда писать?" Не отвергая чисто медицинских причин смерти писателя, Мильдон пишет: "Так ли много неправдоподобного в мысли, по которой Гоголь, отчаявшийся спасти мир словом, не захотел выздоравливать? Во всяком случае, нельзя отделять истории его болезни от истории творчества, а, возможно, как раз в творчестве и нужно искать истинные причины, приоткрывающие тайну смерти писателя". По мысли Ю. В. Манна, трагедия художника и человека была неизбежна: "Гоголевские смятения, неудачи, поражения совершались на виду у всего "света", что многократно усиливало их разрушительное действие на душу писателя. Развязать весь тугой узел противоречий - творческих, идейных, психологических - не была в состоянии никакая сила, и когда они достигли крайней степени, разразилась катастрофа".)

М. П. Погодин. Москвитянин, 1852, № 5, март, кн. I. отд. VII, стр. 49.

Долго огонь не мог пробраться сквозь толстые слои бумаги, но наконец вспыхнул, и все погибло. Рассказывают, что Гоголь долго сидел неподвижно и наконец проговорил: "Негарно мы зробили, негарно, недобре дило". Это было сказано мальчику, бывшему его камердинером.

Графиня Е. В. Сальяс - М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 437.

Когда почти все сгорело, он долго сидел задумавшись, потом заплакал, велел позвать графа, показал ему догорающие углы бумаг и с горестью сказал: "Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен, - вот он к чему меня подвинул! А я было там много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы; из него могли бы все понять и то, что неясно было у меня в прежних сочинениях... А я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали, что хотели. Теперь все пропало". Граф, желая отстранить от него мрачную мысль о смерти, с равнодушным видом сказал: "Это хороший признак, - прежде вы сжигали все, а потом выходило еще лучше; значит, и теперь это не перед смертью". Гоголь при этих словах стал как бы оживляться; граф продолжал: "Ведь вы можете все припомнить?" - "Да, - отвечал Гоголь, положив руку на лоб, - могу, могу; у меня все это в голове". После этого он, по-видимому, сделался покойнее, перестал плакать.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 12. Шен-рок, IV, 854.

Кн. Дм. Ал. Оболенский рассказал мне следующие подробности о Гоголе, с которым он был хорошо знаком. Он находился в Москве, когда Гоголь умер. Гоголь кончил "Мертвые Души" за границей - и сжег их. Потом опять написал и на этот раз остался доволен своим трудом. Но в Москве стало посещать его религиозное исступление, и тогда в нем бродила мысль сжечь и эту рукопись. Однажды приходит к нему граф А. П. Толстой, с которым он был постоянно в дружбе. Гоголь сказал ему: "Пожалуйста, возьми эти тетради и спрячь их. На меня находят часы, когда все это хочется сжечь. Но мне самому было бы жаль. Тут, кажется, есть кое-что хорошего". Граф Толстой из ложной деликатности не согласился. Он знал, что Гоголь предается мрачным мыслям о смерти и т. п., и ему не хотелось исполнением просьбы его как бы подтвердить его ипохондрические опасения.

Спустя дня три граф опять пришел к Гоголю и застал его грустным. "А вот, - сказал ему Гоголь, - ведь лукавый меня-таки попутал: я сжег "Мертвые Души". Он не раз говорил, что ему представлялось какое-то видение. Дня за три до кончины он был уверен в своей скорой смерти.

А. В. Никитенко, I, 416.

После уничтожения своих творений мысль о смерти, как близкой, необходимой, неотразимой, видно, запала ему глубоко в душу и не оставляла его ни на минуту. За усиленным напряжением последовало еще большее истощение. С этой несчастной ночи он сделался еще слабее, еще мрачнее прежнего: не выходил больше из своей комнаты, не изъявлял желания видеть никого, сидя в креслах по целым дням в халате, протянув ноги на другой стул, перед столом. Сам он почти ни с кем не начинал разговора; отвечал на вопросы других коротко и отрывисто. Напрасно близкие к нему люди старались воспользоваться всем, чем было только возможно, чтобы вывести его из этого положения. По ответам его видно было, что он в полной памяти, но разговаривать не желает. Замечательны слова, которые он сказал А. С. Хомякову, желавшему его утешить: "Надобно же умирать, а я уже готов, и умру..." Когда граф А. П. Толстой для рассеяния начинал с ним говорить о предметах, которые были весьма близки к нему и которые не могли не занимать его прежде (о письме Муханова, об образе матери, который затерялся было, - и это также сочтено было за дурное предзнаменование, да нашелся, и проч.), он возражал с благоговейным изумлением: "Что это вы говорите! Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте?" Потом он молчал, погружался в размышления и тем заставлял графа замолчать. Впрочем, в эти же дни он делал некоторые неважные завещания насчет своего крепостного человека и проч. и рассылал последние карманные деньги бедным и на свечки, так что по смерти у него не осталось ни копейки. (У Шевырева осталось около 2000 руб. от вырученных за сочинения денег, прочие пошли на воспитание сестер, на долги матери и в помощь бедным студентам 3000 руб., розданных втайне. От наследства матери он уже давно отказался прежде). Иногда по вечерам он дремал в креслах, а ночи проводил в бдении на молитве; иногда жаловался на то, что у него голова горит и руки зябнут; один раз имел небольшое кровотечение из носа, мочу имел густую, темно окрашенную, испражнения на низ не было во всю неделю. Прежде сего за год он имел течение из уха будто бы от какой-то вещи, туда запавшей; других болезней в нем не было заметно; сношений с женщинами он давно не имел и сам признавался, что не чувствовал в том потребности и никогда не ощущал от этого особого удовольствия; онании также не был подвержен.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 13. Шенрок, IV, 854.

В среду на первой неделе поста граф прислал за мною и объяснил, что происходит с Гоголем. Озабоченный его положением, он желал, чтобы я его видел и сказал свое мнение о его болезни. Иноземцев же отзывался об ней неопределенно и один день предполагал переход ее в тиф, на другой сказал, что ему лучше; однако же запретил ему выезжать. Явившись к графу, я, по его рассказам, наводил его на мысль: не нужно ли подумать о том, как бы заставить его употреблять питательную пищу, если нельзя по убеждению, то хотя против воли? Я передал о нескольких примерах психопатов, мною виденных и исцелившихся после того, как они стали употреблять пищу. Сам Гоголь не изъявлял желания меня видеть; надобно было употребить уловку и войти к графу, когда он там (он мог меня принять у него, как общего знакомого, с которым Гоголь не раз вместе обедал и беседовал): но это не удавалось.

Д-р А. Т. Тарасенков. Последние дни, 14. Шенрок, 855.

В четверг сказал: "Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть".

М. П. Погодин, 48.

Посещавший Гоголя врач (Иноземцев) захворал и уже не мог к нему ездить. Тогда граф настоял на своем желании ввести меня к нему. Гоголь сказал: "Напрасно, но пожалуй". Тут только я в первый раз увидел его в болезни. Это было в субботу первой недели поста. Увидев его, я ужаснулся. Не прошло месяца, как я с ним вместе обедал; он казался мне человеком цветущего здоровья, бодрым, свежим, крепким, а теперь передо мною был человек, как бы изнуренный до крайности чахоткою или доведенный каким-либо продолжительным истощением до необыкновенного изнеможения. Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык трудно шевелился от сухости во рту, выражение лица стало неопределенное, необъяснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел, протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но не долго мог ее удерживать прямо, да и то с заметным усилием. Хотя неохотно, но позволил он мне пощупать пульс и посмотреть язык: пульс был ослабленный (у Шенрока: пульс был довольно полон и скор), язык чистый, но сухой; кожа имела натуральную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячечного состояния, и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита. Тогда еще не были мне сообщены предшествовавшие печальные события: его непреклонная уверенность в близкой смерти и самим им произведенное истребление своих творений. В это время главное внимание заботившихся о нем было обращено на то, чтоб он употреблял питательную пищу и имел свободное отправление кишек. Приняв состояние, в котором он теперь находился, за настоящую (соматическую) болезнь, я хотел поселить в больном доверие к врачеванию и склонить его на предложения медиков. Чтоб ободрить его, я показал себя спокойным и равнодушным к его болезни, утверждая с уверенностью, что она неважна и обыкновенная, что она теперь господствует между многими и проходит скоро при пособиях. Я настаивал, чтоб он, если не может принимать плотной пищи, то, по крайней мере, непременно употреблял бы поболее питья, и притом питательного, - молока, бульона и т. д. "Я одну пилюлю проглотил, как последнее средство; она осталась без действия; разве надобно пить, чтоб прогнать ее?" - сказал он. Не обременяя его долгими разговорами, я старался ему объяснить, что питье нужно для смягчения языка и желудка, а питательность питья нужна, чтоб укрепить силы, необходимые для счастливого окончания болезни. Не отвечая, больной опять склонил голову на грудь, как при нашем входе; я перестал говорить и удалился вместе с графом наверх.

Удалившись от графа, я почел обязанностью зайти опять к больному, чтоб еще сильнее высказать ему мои убеждения. Через служителя я выпросил у него позволение войти к нему еще на минуту. Мне вообразилось, что он колеблется в своих намерениях; я не терял надежды, что Гоголь, привыкнув видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с видимым хладнокровием, но с полною теплотою сердечною употребил все усилия, чтоб подействовать на его волю. Я выразил мысль, что врачи в болезни прибегают к совету своих собратий и их слушаются; но врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добросовестностью и полным убеждением; и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил внимание на его лицо, чтоб подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде; ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел, как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно. Впрочем, когда я перестал говорить, он в ответ произнес внятно, с расстановкой и хотя вяло, безжизненно, но со всею полнотою уверенности: "Я знаю, врачи добры: они всегда желают добра"; но вслед за этим опять наклонил голову, от слабости ли или в знак прощания, - не знаю. Я не смел его тревожить долее, пожелал ему поскорее поправляться и простился с ним; вбежал к графу, чтоб сказать, что дело плохо, и я не предвижу ничего хорошего, если это продолжится. Граф предложил мне зайти дня через два узнать, что делается. Неопределительные отношения между медиками не дозволяли мне впутываться в распоряжения врачебные, тем более, что он был на руках у своего приятеля Иноземцева, с которым был короток и который его любил искренно.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 14. Шенрок, IV, 856.

Граф употребил все, что возможно было для исцеления Гоголя. Призывал для совещания знаменитейших московских докторов, советовался с духовными лицами, знакомыми своими и друзьями Гоголя. Тогда же он рассказал митрополиту Филарету об опасной болезни Гоголя и его упорном посте. Филарет прослезился и с горестью сообщил мысль, что на Гоголя надобно было действовать иначе; следовало убеждать его, что его спасение не в посте, а послушании. После этого он ежедневно призывал к себе окружавших больного священников, расспрашивал их о ходе болезни и о явлениях, случающихся в ней, и о поступках больного и препоручал им сказать ему от себя (он сам был болен в это время), что он его просит непрекословно исполнять назначения врачебные во всей полноте.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, 858.

Как Толстой ни увещевал Гоголя подкрепиться, ничто не действовало. Граф поехал к митрополиту Филарету, чтобы словом архипастыря подействовать на расстроенное воображение кающегося грешника. Филарет приказал сказать, что сама церковь повелевает в недугах предаться воле врача. Но и это не произвело перемены в мыслях больного. Пропуская лишь несколько капель воды с красным вином, он продолжал стоять коленопреклоненный перед множеством поставленных перед ним образов и молиться. На все увещевания он отвечал тихо и коротко: "Оставьте меня; мне хорошо". Он забыл обо всем: не умывался, не чесался, не одевался.

П. А. Плетнев - В. А. Жуковскому, 24 февр. 1852 г., со слов А. О. Смирновой. Сочинения и переписка П. А. Плетнева, т. Ш. Спб. 1885. Стр. 731.

Духовник навещал Гоголя часто; приходский священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть вместе с ним. Неохотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом слушал молитвы, читаемые священником. "Какие молитвы вам читать?" - спрашивал он. "Все хорошо; читайте, читайте!" Друзья старались подействовать на него приветом, сердечным расположением, умственным влиянием; но не было лица, которое могло бы взять над ним верх; не было лекарства, которое бы перевернуло его понятия; а у больного не было желания слушать чьи-либо советы, глотать какие-либо лекарства. Так провел он почти всю первую неделю поста.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 858, 853.

В последние дни имел он еще силы писать хотя дрожащей рукою... На длинных бумажках писал он большими буквами: "Аще не будете малы, яко дети, не внидете в царствие небесное"*. Потом молитву Иисусу Христу против сатаны, чтобы Иисус Христос связал его неисповедимою силою креста своего. Последние слова, написанные им, были: "Как поступить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце полученный урок?" К чему относились эти слова, - это осталось тайной.

* (Стр. 635. Цитата из главы 18 Евангелия от Матфея: "Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное" (стр. 2 - 3).)

Шевырев - М. Н. Синельниковой, 445.

В воскресенье приходский священник убедил больного принять ложку клещевинного масла; он проглотил, но после этого перестал вовсе слушаться его и не принимал уже в последнее время никакой пищи. В этот же день духовник его убедил было употребить промывательное; хотя он согласился, но это было только на словах. Когда к нему стали прикасаться, он решительно отказался.

А. Т. Тарасенков. Последние дни. Шенрок, IV, 858.

В понедельник на второй неделе духовник предложил ему приобщиться и собороваться маслом, на что он согласился с радостию и выслушал все евангелия в полной памяти, держа в руках свечу, проливая слезы. Вечером уступил было настояниям духовника принять медицинское пособие, но лишь только прикоснулись к нему, как закричал самым жалобным, раздирающим голосом: "Оставьте меня! Не мучьте меня!" Кто ни приходил к нему, он не поднимал глаз, приказывал только по временам переворачивать себя или подавать себе пить. Иногда показывал нетерпение.

М. П. Погодин, 48.

Силы больного падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеждение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвящения. Один близкий Гоголю земляк, Ив. Вас. Капнист, хотел также подействовать своим дружеским влиянием на него; но на его слова он ничего не отвечал. Тот сказал: "Верно ты меня не узнаешь?" - "Как не знать?" - отвечал Гоголь и, назвав его по имени, прибавил: "Я прошу вас, не оставьте своим вниманием сына моего духовника, который служит у вас в канцелярии", - и опять замолк. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий; он приписывал это чуду. И в настоящее время он сказал кому-то из убеждавших его лечиться: "Ежели будет угодно богу, чтоб я жил еще, буду жив..." Между тем все соединилось не к добру. И Иноземцев захворал и последние дни у него не был. А. И. Овер приглашен был графинею взойти к Гоголю в первый раз в этот понедельник. Вероятно, из медицинской деликатности он не посоветовал ничего другого, как не давать ему вина, которого больной спрашивал часто.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 859.

Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: "Как сладко умирать!"

Шевырев - М. Н. Синельниковой, 445.

Во вторник являюсь я и встречаю гр. Толстого, встревоженного через меру и сверх моего ожидания. "Что Гоголь?" - "Плохо; лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить". В Москве уже прослышали о болезни Гоголя. Передняя комната была наполнена толпою почитателей таланта и знакомых его; молча стояли все с скорбными лицами, поглядывая на него издали. Меня впустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица - образ богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не ответил ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтоб пощупать его пульс. Он сказал: "Не трогайте меня, пожалуйста!" Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех отправлениях больного: никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание, как теперь, так и во все эти дни, не обнаруживалось; только очищения кишок не было вовсе в последние дни. Через несколько времени больной погрузился в дремоту, и я успел испытать, что пульс его слабый, скорый, удобосжимае-мый; руки холодноваты, голова также прохладна, дыхание ровное, правильное.

Приехал Погодин* с д-ром Альфонским. Этот предложил магнетизирование, чтобы покорить его волю и заставить употреблять пищу. Явился и Овер, который согласился на то же в ожидании следующего дня, в который он предположил приступить к деятельному лечению. Но для этого он велел созвать консилиум, известить о нем Иноземцева. Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая внимания на всех, подходивших к нему. По временам поворачивался он на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем (?), а потом бульоном. По-видимому, он уже неясно различал качество питья, потому что сказал только: "Зачем подаешь мне мутное?" - однако ж выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: "Подай, подай!" Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал все, что ему было подано. Вечером пришел д-р Сокологорский для магнетизирования. Когда он положил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: "Оставьте меня!" Продолжать магнетизирование было нельзя. Поздно вечером призван д-р Клименков и поразил меня дерзостью своего обращения. Он стал кричать с ним, как с глухим или беспамятным, начал насильно держать его руку, добиваться, что болит. "Не болит ли голова?" - "Нет". - "Под ложкою?" - "Нет" и т. д. Ясно было, что больной терял терпение и досадовал. Наконец он умоляющим голосом сказал: "Оставьте меня!" - отвернулся и спрятал руку. Клименков советовал кровь пустить или завертывание в мокрые холодные простыни; я предложил отсрочить эти действия до завтрашнего консилиума. Между тем в этот же вечер искусным образом, когда больной перевертывался, ему вложили суппозиторий из мыла, что тоже не обошлось без крика и стона.

* (Погодин в это время был в Суздале и воротился в Москву только после похорон Гоголя. )

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 17. Шенрок, IV, 859.

Во вторник он выпил без прекословия чашку бульону, поднесенную ему служителем, через несколько времени другую, и подал тем надежду к перемене в своем положении; но эта надежда продолжалась недолго.

М. П. Погодин, 48.

На следующий день, в среду утром, больной находился почти в таком же положении, как и накануне; но слабость пульса усилилась весьма заметно, так что врачи, видевшие его в это время, полагали, что надобно будет прибегнуть к средствам возбуждающим (мускус). Около полудня собрались для консилиума: Овер, Эвениус, Клименков, Сокологорский и я. Судьбе угодно было, чтобы Ворвин-ский был задержан и приехал позднее, после того как участь больного была уже решена неумолимым советом трех. В присутствии гр. А. П. Толстого, Ив. В. Капниста, Хомякова и довольно многочисленного собрания Овер рассказал Эвениусу историю болезни. При суждении о болезни взяты в основание: его сидячая жизнь; напряженная головная работа (литературные занятия); они могли причинить прилив крови к мозгу. Усиленное стремление умерщвлять тело совершенным воздержанием от пищи, неприветливость к таким людям, которые стремятся помочь ему в болезни, упорство не лечиться - заставили предположить, что его сознание не находится в натуральном положении. Поэтому Овер предложил вопрос: "Оставить больного без пособий или поступить с ним, как с человеком, не владеющим собою, и не допускать его до умерщвления себя?" Ответ Эвениуса был: "Да, надобно его кормить насильно". Все врачи вошли к больному, стали его осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что через него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, также было для него болезненно, потому что также возбуждало стон и крик. На вопросы докторов больной или не отвечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто "нет", не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряжением: "Не тревожьте меня, ради бога!" Кроме исчисленных явлений ускоренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к приставлению пиявок в незначительном количестве. Овер препоручил Клименкову поставить больному две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Тогда прибыл Ворвинский. Коротко передал ему Овер тот же французский рассказ по-русски. По осмотре больного Ворвинский сказал: Gastro-enteritis ex inanitione (желудочно-кишечное воспаление вследствие истощения). Пиявок не знаю, как вынесет, а ванну разве бульонную. Впрочем, навряд ли что успеете сделать при таком упорстве больного". Но его суждения никто не хотел и слушать; все разъезжались. Клименков взялся сам устроить все, назначенное Овером. Я отправился, чтоб не быть свидетелем мучений страдальца. Когда я возвратился через три часа после ухода, в шестом часу вечера, уже ванна была сделана, у ноздрей висели шесть крупных пиявок; к голове приложена примочка. Рассказывают, что, когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают напрасно; после того, как его положили опять в постель без белья, он проговорил: "Покройте плечо, закройте спину!"; а когда ставили пиявки, он повторял: "Не надо!"; когда они были поставлены, он твердил: "Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!" и стремился их достать рукою. При мне они висели еще долго, его руку держали с силою, чтобы он до них не касался. Приехали в седьмом часу Овер и Клименков; они велели подолее поддерживать кровотечение, ставить горчичники на конечности, потом мушку на затылок, лед на голову и внутрь отвар алтейного корня с лавровишневой водой. Обращение их было неумолимое; они распоряжались, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какой-то едкий спирт, и, когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: "Что болит, Николай Васильевич? А? Говорите же". Но тот стонал и не отвечал. - Они уехали, я остался во весь вечер до двенадцати часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс скоро и явственно упал, делался еще чаще и слабее, дыхание, уже затрудненное утром, становилось еще тяжелее; уже больной сам поворачиваться не мог, лежал смирно на одном боку и был покоен, когда ничего не делали с ним; от горчичников стонал; по вставлении нового суппозитория вскрикнул громко; по временам явственно повторял: "Давай пить!" Уже поздно вечером он стал забываться, терять память. "Давай бочонок!" - произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку, надобно было придержать то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное. Еще позже он по временам бормотал что-то невнятно, как бы во сне, или повторял несколько раз: "Давай, давай! Ну, что же!" Часу в одиннадцатом он закричал громко: "Лестницу, поскорее, давай лестницу!.." Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку на шею, надели рубашку (он лежал после ванны голый); он только стонал. Когда его опять укладывали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он захрипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, что наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным. После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова. В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, по-видимому, его оживляло; однако ж вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо осунулось, как у мертвеца. В таком положении оставил я страдальца, чтобы опять не столкнуться с медиком-палачом, убежденным в том, что он спасает человека; я хотел дать успокоение графу, который без того не уходил в свою комнату. Рассказывали мне, что Клименков приехал вскоре после меня, пробыл с ним ночью несколько часов: давал ему каломель, обкладывал все тело горячим хлебом; при этом опять возобновился стон и пронзительный крик. Все это, вероятно, помогло ему поскорее умереть.*

* (Печально сознаться в этом, но одною из причин кончины Гоголя приходится считать неумелые и нерациональные медицинские мероприятия... Гоголь был субъектом с прирожденною невропатическою конституцией. Его жалобы на здоровье в первую половину жизни сводятся к жалобам неврастеника. В течение последних 15-20 лет жизни он страдал тою формою душевной болезни, которая в нашей науке носит название периодического психоза, в форме так наз. периодической меланхолии. По всей вероятности его общее питание и силы были надорваны перенесенной им в Италии (едва ли не осенью 1845 г.) малярией. Он скончался в течение приступа периодической меланхолии от истощения и острого малокровия мозга, обусловленного как самою формою болезни, - сопровождавшим ее голоданием и связанным с нею быстрым упадком питания и сил, - так и неправильным, ослабляющим лечением, в особенности кровопусканием. Следовало делать как раз обратное тому, что с ним делали, т. е. прибегнуть к усиленному, даже насильственному кормлению и вместо кровопускания, может быть, наоборот к вливанию в подкожную клетчатку соляного раствора. Д-р Н. Н. Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. Москва, 1902. Стр. 38. )

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 18. Шенрок, 14, 860.

На первой неделе поста узнал я, что Гоголь болен. Один раз заезжал на Никитскую спросить о его здоровье, но мне сказали, что он в постеле, и что видеть его нельзя. Я и не думал, что он в опасности и близок к смерти. Через несколько дней захожу я к И. В. Капнисту, и он встречает меня грустный и встревоженный... У него был граф Толстой. "Как здоровье Николая Васильевича?" - спрашиваю я у графа, -"Он очень плох, почти без надежды, - отвечал граф. - Сегодня будет еще консультация, посмотрим, что скажут доктора. Гоголь никого не слушается, не принимает никаких лекарств и никакой пищи, и я пришел просить И. В., которого Гоголь очень любит и уважает, заехать к нему еще раз и уговорить его послушаться приказаний медиков. Не знаю, удастся ли нам?.." Я поехал в присутствие и, окончив свои дела, отправился к Гоголю. У подъезда стояло несколько экипажей. Человек сказал мне, что доктора все здесь, что консультация кончилась, и что все присутствовавшие на ней отправились наверх, в кабинет графа. "А что Николай Васильевич?" - "Все в одном положении". - "Можно его видеть?" - "Войдите", - отвечал он мне, отворяя дверь. Гоголь, видно, переменил комнаты в последнее время, или был перенесен туда уже больной, потому что прежде я бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево, в том же первом этаже. В первой комнате никого не было; во второй, на постели, с закрытыми глазами, худой, бледный, лежал Гоголь; длинные волосы его были спутаны и падали в беспорядке на лицо и на глаза; он иногда вздыхал тяжело, шептал какую-то молитву и по временам бросал мутный взор на икону, стоявшую у ног на постели, прямо против больного. В углу, в кресле, вероятно утомленный долгими бессонными ночами, спал его слуга, малороссиянин. Долго я стоял перед Гоголем, вглядывался в лицо его, и не знаю, отчего, почувствовал в эту минуту, что для него все кончено, что он более не встанет. Раза два Гоголь вскинул глазами вверх, взглянул на меня, но, не узнав, закрыл их опять. "Пить... дайте пить", - проговорил он наконец хриплым, но внятным голосом. Человек, вошедший вслед за мною в комнату, подал ему в рюмке воду с красным вином. Гоголь немного приподнял голову, обмочил губы и опять с закрытыми глазами упал на подушку. Человек графа разбудил мальчика, который, увидев меня, оробел и подошел к постели больного. Тут я был свидетелем страшного разговора между двумя служителями и не знаю, чем бы кончилась эта сцена, если бы меня тут не было. "Если его так оставить, то он не выздоровеет, - говорил один из них, - поверь, что не встанет, умрет, беспременно умрет!" - "Так что ж, по-твоему?.." - отвечал другой. "Да вот возьмем его насильно, стащим с постели, да и поводим по комнате, поверь, что разойдется и жив будет". - "Да как же это можно? Он не захочет... кричать станет". - "Пусть его кричит... после сам благодарить будет, ведь для его же пользы!" - "Оно так, да я боюсь... как же это без его воли-то?" - "Экой ты неразумный! Что нужды, что без его воли, когда оно полезно? Ведь ты рассуди сам, какая у него болезнь-то... никакой нет, просто так... Не ест, не пьет, не спит, и все лежит, ну, как тут не умереть? У него все чувства замерли, а вот как мы размотаем его, он очнется... на свет божий взглянет, и сам жить захочет. Да что долго толковать, бери его с одной стороны, а я вот отсюда, и все хорошо будет!" Мальчик, кажется, начинал колебаться... Я наконец не вытерпел и вмешался в их разговор. "Что вы хотите это делать, как же можно умирающего человека тревожить? Оставьте его в покое", - сказал я строго. "Да право, лучше будет, сударь. Ведь у него вся болезнь от этого, что как пласт лежит который уже день без всякого движения. Позвольте... Вы увидите, как мы его раскачаем, и жив будет". Я насилу уговорил их не делать этого опыта с умирающим Гоголем, но, прекратив их разговор, кажется, нисколько не убедил того, который первый предложил этот новый способ лечения, потому что, выходя, он все еще говорил про себя: "Ну, умрет, беспременно умрет... вот увидите, что умрет!"

Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 93 - 95.

В среду обнаружились явные признаки жестокой нервической горячки. Употреблены были все средства, коих он, кажется, уже не чувствовал, изредка бредил, восклицая: "Поднимите, заложите, на мельницу, ну же, подайте!"

М. П. Погодин, 48.

Гоголь занимал несколько комнат в нижнем этаже дома графини Толстой. Когда я вошла в комнату, в которой находился больной (помню, комната эта была с камином), он лежал в постели, одетый в синий шелковый ватный халат, на боку, обернувшись лицом к стене. Умирающий был уже без сознания, тяжело дышал, лицо казалось страшно черным. Около него никого не было, кроме человека, который за ним ходил. Через несколько часов Гоголя не стало.

В. А. Нащокина. Нов. Время, 1898, № 8129.

Сего утра в восемь часов наш добрый Николай Васильевич скончался, был все без памяти, немного бредил, по-видимому, он не страдал, ночь всю был тих, только дышал тяжело; к утру дыхание сделалось реже и реже, и он как будто уснул, болезнь его обратилась в тифус; я у него провела две ночи, и при мне он скончался. Накануне смерти у Гоголя был консилиум; его сажали в ванну, на голову лили холодную воду, облепили горчичниками, к носу ставили пиявки, на спину мушку, и все было без пользы.

Елиз. Фом. Вагнер (теща Погодина) - М. П. Погодину, 21 февр. 1852 г. Барсуков, XI, 536.

В десятом часу утра, в четверг 21 февраля 1852 г., я спешу приехать ранее консультантов, которые назначили быть в десять (а Овер - в час), но уже нашел не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прекратилось дыхание, исчезли все признаки жизни. Нельзя вообразить, чтобы кто-нибудь мог терпеливее его сносить все врачебные пособия, насильно ему навязываемые. Умерший лежал уже на столе, одетый в сюртук, в котором он ходил; над ним служили панихиду; с лица его снимали маску. Когда я пришел, уже успели осмотреть его шкафы, где не нашли ни им писанных тетрадей, ни денег. Долго глядел я на умершего: мне казалось, что лицо его выражало не страдание, а спокойствие, ясную мысль, унесенную в гроб*.

* (Стр. 643. Современные исследователи В. Воропаев и А. Песков в работе "Последние дни жизни Гоголя и проблема второго тома "Мертвых душ" пришли к выводу, что "если судить по имеющимся на настоящий день сведениям о втором томе "Мертвых душ", легко увидеть, что, кроме сохранившихся четырех глав и отрывка одной из заключительных глав, Гоголем было написано еще две, которые он читал современникам. Вероятно, и Шевы-реву, и отцу Матвею были известны одни и те же главы, и скорее всего именно эти главы были уничтожены Гоголем в ночь с 11 на 12 февраля. Поэтому вполне может быть, что переписанных набело глав второго тома и было всего три или четыре, - именно этой беловой рукописи не обнаружили в портфеле Гоголя, с которым он не расставался до самой смерти". И хотя такой вывод звучит успокоительно для нас, т. к. снимает горькое ощущение невозвратимой потери, однако ему противоречит сообщение Арнольди, писавшего в очерке "Мое знакомство с Гоголем": "Сестре же моей он прочел, кажется, девять глав", а также его же упоминание о том, что 1 января 1852 г. Гоголь в беседе с ним сказал, что второй том совершенно окончен. Таким образом, даже среди сохранившихся черновых рукописей нам недостает по крайней мере четырех глав.)

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 21. Шенрок, IV, 863.

Тело Гоголя было поставлено в приемной его комнате, в доме графа Толстого, где он жил, и комната не вмещала числа посетителей, приходивших поклониться покойнику. В четверг вечером попечитель университета упросил графа Толстого позволить ему перенести тело в университетскую церковь, чтобы почтить память покойного, тем более, что он был почетным членом университета. Сперва эта просьба, сделанная из глубокого уважения к покойному, встретила несколько возражений, но однако все было устроено.

В пятницу вечером попечитель, профессора, студенты и множество лиц из всех кругов пришли в комнаты покойного и вынесли тело его в университетскую церковь. Тело было вынесено Островским, Бергом, Феоктистовым, студ. Сатиным, Филипповым, Рудневым и несено до самой церкви, при просьбах других лиц, добивавшихся чести нести его хотя несколько шагов. Оно было поставлено на катафалк в университете, с почетным караулом шести студентов, день и ночь не отходивших от гроба и сменявшихся через два часа. В субботу, на утренней и вечерней панихиде, был весь город и все сословия.

Графиня Е. В. Сальяс - М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 437.

Стечение народа в продолжение двух дней было невероятное. Рихтер (художник), который живет возле университета, писал мне, что два дня не было проезду по Никитской улице. Он лежал в сюртуке, - верно, по собственной воле, - с лавровым венком на голове, который при закрытии гроба был снят и принес весьма много денег от продажи листьев сего венка. Каждый желал обогатить себя сим памятником.

Ф. И. Иордан - А. А. Иванову. Рус. Стар., 1902, март, 594.

Погодина не было в Москве во время кончины и погребения Гоголя; Шевырев был болен (он занемог за два дня до смерти Гоголя), а другие друзья его: Хомяков, Аксаковы и Кошелев сделали из дела общего, из скорби общей вопрос партий и не несли покойного, а устранились от погребения.

Графиня Е. В. Сальяс - М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 439.

Нужным считаю сообщить тебе следующее: славянофилы с того времени, когда не велено было носить бород, упали духом; но в настоящее время, когда умер известный писатель Гоголь, живший у бывшего одесского градоначальника графа Толстого, славянофилы А. Хомяков, К. и С. Аксаковы, А. Ефремов, П. Киреевский, А. Кошелев и Попов, собравшись к графу Толстому и найдя у него некоторых лиц, начали рассуждать, где должно отпевать Гоголя. Когда на это бывший там профессор Грановский сказал, что всего приличнее отпевать его в университетской церкви как человека, принадлежащего некоторым образом к университету, то все вышеописанные славянофилы стали на это возражать, говоря: "К университету он не принадлежит, а принадлежит народу, а потому, как человек народный, и должен быть отпеваем в церкви приходской, в которую для отдания последнего ему долга может входить лакей, кучер и всякий, кто пожелает, а в университетскую церковь подобных людей не будут пускать". Когда об этом объявил мне попечитель университета, то я в то же время для прекращения всех толков и споров славянофилов приказал Гоголя, как почетного члена здешнего университета, непременно отпевать в университетской церкви... Приказано было от меня находиться полиции и некоторым моим чиновникам как при переносе тела Гоголя в церковь, так равно и до самого погребения. А чтобы не было никакого ропота то я велел пускать всех без исключения в университетскую церковь В день погребения народу было всех сословий и обоего пола очень много, а чтобы в это время все было тихо, я приехал сам в церковь.

Граф А. А. Закрсвский, московский генерал-губернатор, графу А. Ф. Орлову, шефу жандармов, 29 февр. 1852 г. Красный Архив, 1925, т. IX, II, стр. 300.

В воскресенье было отпевание тела. Стечение народа было так велико, что сгущенные массы стояли до самых почти местных образов. Граф Закревский в полном мундире, попечитель Назимов присутствовали при отпевании, так же, как и все известные лица города. Гроб был усыпан камелиями, которые принесены были частными лицами. На голове его лежал лавровый венок, в руке огромный букет из иммортелей. Когда надо было проститься с ним, то напор всех был так велик, что крышу накрыли силой. Всякий хотел поклониться покойнику, поцеловать руку его, взять хотя стебель цветов, покрывавших его изголовье. Из церкви профессора Анке, Морошкин, Соловьев, Грановский, Кудрявцев вынесли его на руках до улицы, на улице толпа студентов и частных людей взяла гроб из рук профессоров и понесла его по улице. За гробом пешком шло несметное число лиц всех сословий; прямо за гробом попечитель и все университетские чины и знаменитости; дамы ехали сзади в экипажах. Нить погребения была так велика, что нельзя было видеть конца поезда. До самого монастыря Данилова несли его на руках. Гоголя похоронили рядом с покойным Языковым, Венелиным, женой Хомякова, умершей за две недели прежде.

Графиня Е. В. Сальяс - М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 438.

Статья в пятом нумере "Москвитянина" о кончине Гоголя напечатана на четырех страницах, окаймленных траурным бордюром. Ни о смерти Державина, ни о смерти Карамзина, Дмитриева, Грибоедова и всех вообще светил русской словесности русские журналы не печатались с черной каймой. Все самомалейшие подробности болезни человека сообщены М. П. Погодиным, как будто дело шло о великом муже, благодетеле человечества, или о страшном Аттиле, который наполнял мир славою своего имени. Если почтенный М. П. Погодин удивляется Гоголю, то чему же он не удивляется, полагая, что он так же знаком с иностранной словесностью, как с русской историей?

Ф. В. Булгарин. Северная Пчела, 1852, № 120.

В последних числах февраля месяца 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего Общества посещения бедных - в зале Дворянского собрания, - и вдруг заметил И. И. Панаева, который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев наконец подбежал и ко мне и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвил: "А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же... Все бумаги сжег - да помер", - помчался далее. Нет никакого сомнения, что, как литератор, Панаев внутренне скорбел о подобной утрате - притом же и сердце он имел доброе, - но удовольствие быть Первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), - это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью:

Письмо из Петербурга

* ("Московские Ведомости", 1852 г. Марта 13-го, № 32, стр. 328 и 329.)

Гоголь умер! - Какую русскую душу не потрясут эти два слова? - Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, - пришла эта роковая весть! - Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означал эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся, как одной из слав наших. Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников... Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить о его заслугах - это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того; нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разлитою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но плакать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе... Самый любимый, самый знакомый образ не ясен для глаз, орошенных слезами... В день, когда его хоронит Москва, нам хочется протянуть ей отсюда руку - соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощальный привет - и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! - Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть, он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствие этого любовного пламени в каждом им сказанном слове. Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно, - и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении...

Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными, или даже вовсе неуместными... Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения - все смолкает перед самою обыкновенного могилой! они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами: мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Т-в.

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов, но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор... Подобные "crescendo" происходили довольно часто и - для постороннего зрителя - так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило. "Видите, какая погода! - отвечал он мне иносказательною речью: - И думать нечего". - "Да ведь статья самая невинная", - заметил я. - "Невинная ли, нет ли, - возразил издатель, - дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут". Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: "Как! - восклицал он: - Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!" В ответе моем я объяснил - сознаюсь, в довольно резких выражениях - моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа - генерала Назимова, - я получил от него разрешение напечатать ее в "Московских Ведомостях". Это происходило в половине марта, а 16 апреля я - за ослушание и нарушение цензурних правил - был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об "аромате птиц"), а потом отправлен на жительство в деревню*. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство: попечитель С. -Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил - из неизвестных мне видов - все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне - в силу существовавших постановлений - подвергнуть статью мою суду другого цензора); а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины!

* (Стр. 647. Тургенев послал статью в С. -Петербургские ведомости", в которых она не появилась, не будучи пропущенной цензурой. Письмо было опубликовано в № 32 "Московских ведомостей" от 13 марта 1852 г. Некролог, напечатанный в "Московских ведомостях" был лишь поводом для ареста и последующей высылки Тургенева в Спасское Лутовиново. На самом деле наказание было результатом всей литературной деятельности писателя и в первую очередь "Записок охотника", антикрепостническим содержанием которых правительство было крайне недовольно.)

По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) мне вспоминается следующее: одна очень высокопоставленная дама в Петербурге находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было не заслужено - и во всяком случае слишком строго, жестоко... Словом, она горячо заступалась за меня. "Но ведь вы не знаете, - доложил ей кто-то: - он в своей статье называет Гоголя великим человеком!" - "Не может быть!" - "Уверяю вас". - "А! В таком случае я ничего не говорю. Je regrette, mais je comprends qû on avait du sé vir"

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания, III, Гоголь.

Горьким словом моим посмеюся. (Книга пророка Геремии, XX, 3).

Надпись на надгробном памятнике Гоголя.

предыдущая главасодержаниеследующая глава











© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2018
При копировании ссылка обязательна:
http://n-v-gogol.ru/ 'N-V-Gogol.ru: Николай Васильевич Гоголь'