Книги о Гоголе
Произведения
Ссылки
О сайте






предыдущая главасодержаниеследующая глава

В России


(Сентябрь 1839 г. - июнь 1840 г.)

26 сент. (по стар, стилю) 1839 г. Гоголь с Погодиным приехали в Москву.

А. И. Кирпичников. Хронолог, канва, 36.

(Уже живя в Москве у Погодина, Гоголь, по неизвестным соображениям, в течение целого еще месяца помечал свои письма к матери заграничными городами: Триестом и Веною).

На счет моей поездки в Россию я еще ничего решительно не предпринимал. Я живу в Триесте, где начал морские ванны, которые мне стали было делать пользу, но я должен их прекратить, потому что поздно начал. Если я буду в России, то это будет никак не раньше ноября месяца, и то, если найду для этого удобный случай, и если эта поездка меня не разорит. Если бы не обязанность моя быть при выпуске сестер и устроить по возможности лучше судьбу их, то я бы не сделал подобного дурачества и не рисковал бы так своим здоровьем, за что вы, без сомнения, как благоразумная мать, меня первые станете укорять. Но есть обязанности, которые нужно выполнить и где, признаюсь, без личного моего присутствия я не думаю быть успеху. Итак я не хочу вас льстить напрасною надеждою. Может быть, увидимся нынешнюю зиму; может быть, нет. Если ж увидимся, то не пеняйте, что на короткое время. Завтра отправляюсь в Вену, чтобы быть поближе к вам. Письма адресуйте так: в Москву, на имя профессора моск, университета Погодина, на Девичьем Поле. Не примите этого адреса в том смысле, чтобы я был скоро в Москве; но это делается для того, чтобы ваши письма дошли до меня вернее: они будут доставлены из Москвы с казенным курьером.

Гоголь - матери, 26 сент 1839г., из Триеста(!!) Письма, 11,7.

В 1839 году Погодин ездил за границу. Я жил это лето с семьею на даче в Аксиньине, в 10-ти верстах от Москвы. 29-то сентября вдруг; получаю я следующую записку от Мих. Сем. Щепкина: "Спешу уведомить вас, что М. П. Погодин приехал, и не один; ожидания наши исполнились, с ним приехал Н. В. Гоголь. Последний просил никому не сказывать, что он здесь; он очень похорошел, хотя сомнение о здоровье у него беспрестанно проглядывает; я до того обрадовался его приезду, что совершенно обезумел, даже до того, что едва ли не сухо его встретил, вчера просидел целый вечер у них и, кажется, путного слова не сказал; такое волнение его приезд на меня произвел, что я нынешнюю ночь почти не спал".

Мы все обрадовались чрезвычайно. Сын мой тотчас же поскакал в Москву и повидался с Гоголем, который остановился у Погодина в его собственном доме на Девичьем Поле. Гоголь встретился с Константином весело и ласково. Разговаривая очень дружески, Конетантин сделал Гоголю вопрос - самый естественный, но, конечно, слишком часто повторяемый всеми при встрече с писателем: "Что вы нам привезли, Николай Васильевич?" И Гоголь вдруг очень сухо и с неудовольствием отвечал: "ничего". Подобные вопросы были всегда ему очень неприятны; он особенно любил содержать в секрете то, чем занимался, и терпеть не мог, если хотели его нарушить. На другой день Гоголь приехал к нам обедать вместе с Щепкиным, когда мы уже сидели за столом, совсем его не ожидая. Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать. Следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного, кроме хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, веселость и любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то невнешнему. Сюртук, вроде пальто, заменил фрак, который Гоголь надевал только в совершенной крайности; сама фигура Гоголя в сюртуке сделалась благообразнее.

Он часто шутил в то время, и его шутки, которых передать нет никакой возможности, были так оригинальны и забавны, что неудержимый смех одолевал всех, кто его слушал; сам же он всегда шутил не улыбаясь.

С этого собственно времени началась наша тесная дружба. Гоголь бывал у нас почти каждый день...

С. Т. Аксаков. Знакомство с Гоголем. Собр. соч., 1909, Т. II, стр. 341 - 343.

Погодин только что воротился из-за границы вместе с Гоголем. Вот почему я имел случай увидеться и с этим русским испанцем.

Очень молодой человек, хорошенький собой, умненький, любящий все славянское, все малороссийское, но с первого виду мало обещающий.

И. И. Срезневский - Е. И. Срезневской, 7 окт. 1839 г., из Москвы. Живая Старина, 1892, вып. 1, стр. 66.

Гоголю обрадовались в Москве без памяти.

М. П. Погодин - С. П. Шевыреву, 10 окт. 1839 г., из Москвы. Рус. Арх., 1883, I, 84.

Собственный дом Аксаковых, кажется, был на Арбатской площади. Я помню хорошо, что против их дома стояли большие весы и валялись клоки сена на площади. В зале нас (рассказчицу и мужа ее, Ив. Ив. Панаева) встретили старики Аксаковы и были очень приветливы ко мне. Пришла Вера Сергеевна (старшая дочь Аксаковых; рассказчица ошибочно называет ее Марьей Сергеевной) и сказала отцу и матери: "Идите к гостю в кабинет, а мы пойдем в сад". Сад для города был очень большой, и в нем было множество белых, махровых роз. Мы уселись в беседке и заговорили о сочинениях Гоголя. Вера Сергеевна благоговела перед его талантом и сказала мне: - "К нам неожиданно сегодня приехал обедать Гоголь; вот вы увидите самого автора". Нас позвали обедать. Вера Сергеевна, идя в комнаты, сказала: - "Я вас должна предупредить, чтобы вы не удивились, если вам не представят Гоголя. Он не любит теперь никаких новых знакомств, особенно с дамами. Он такой стал болезненный, нервный, не может выносить даже за столом шума, так что меньшие братья и сестры сегодня обедают отдельно". Я была очень довольна, что избавлюсь от представления мне Гоголя. Я очень конфузилась в такие минуты. Мы вошли в столовую одновременно, как в нее входил Гоголь с хозяином дома и Панаевым. Хозяйка дома усадила меня возле себя, а по другую сторону посадила Гоголя; ему было поставлено вольтеровское кресло. На противоположной стороне сидел хозяин дома с сыном и Панаевым. У прибора Гоголя стоял особенный граненый большой стакан и в графине красное вино. Ему подали особенный пирог, жаркое тоже он ел другое, нежели все. Хозяйка дома потчевала его то тем, то дру гим, но он ел мало, отвечал на ее вопросы каким-то капризным тоном. Гоголь все время сидел сгорбившись, молчал, мрачно поглядывал на всех. Изредка на его губах мелькала саркастическая улыбка, когда о чем-то горячо стали спорить Панаев с младшим Аксаковым. Когда встали из-за стола, Гоголь сейчас же удалился опять в кабинет отдыхать после обеда. А мы все уселись на большой террасе пить кофе. Хозяйка дома отдала приказание прислуге, чтобы не шумели, убирая со стола. Вера Сергеевна меня спросила, какое на меня произвел впечатление Гоголь. Я с наивной откровенностью ответила, что он, должно быть, очень сердитый и капризный. Она стала разуверять меня, что он от болезни сделался такой молчаливый и раздражительный, и что сегодня он был особенно не в духе.

А. Я. Панаева-Головачева. Воспоминания, 1928. Стр. 95 - 97.

Был здесь Гоголь. Я поругался за него с Белинским и Катковым: давали "Ревизора" (играли чудесно); вдруг после второго акта, наши друзья и еще несколько молодцов заорали: подавай сюда сочинителя. Разумеется, к ним присоединилось много других голосов; кричали, кричали, но без толку: сочинитель уехал, не желая тешить зрителей появлением своей особы. За это его ужасно поносили.

Т. Н. Грановский - Н. В. Станкевичу, 2 декабря 1839 г., из Москвы. Т. Н. Грановский и его переписка. М. 1897. Т. II. стр. 374.

Гоголь еще не видал на московской сцене "Ревизора"; актеры даже обижались этим, и мы уговорили Гоголя посмотреть свою комедию. Гоголь выбрал день, и "Ревизора" назначили. Слух об этом распространился по Москве, и лучшая публика заняла бельэтаж и первые ряды кресел. Гоголь приехал в бенуар к Чертковой, первый с левой стороны, и сел или почти лег, так чтоб в креслах было не видно. Через два бенуара сидел я с семейством; пиэса шла отлично хорошо; публика принимала ее (может быть, в сотый раз) с восхищением. По окончании третьего акта вдруг все встали, обратились к бенуару Чертковой и начали вызывать автора. Вероятно, кому-нибудь пришла мысль, что Гоголь может уехать, не дослушав пиэсы. Несколько времени он выдерживал вызовы и гром рукоплесканий; потом выбежал из бенуара. Я бросился за ним, чтобы провести его в ложу директора, предполагая, что он хочет показаться публике; но вдруг вижу, что он спешит вон из театра. Я догнал его у наружных дверей и упрашивал войти в директорскую ложу. Гоголь не согласился, сказал, что он никак не может этого сделать, и убежал*. Публика была очень недовольна, сочла такой поступок оскорбительным и приписала его безмерному самолюбию и гордости автора. На другой день Гоголь одумался, написал извинительное письмо к Загоскину (директору театра), прося его сделать письмо известным и публике, благодарил, извинялся и наклепал на себя небывалые обстоятельства. Погодин прислал это письмо на другой день мне, спрашивая, что делать? Я отсоветовал посылать, с чем и Погодин был согласен. Гоголь не послал письма и на мои вопросы отвечал мне точно то же, на что намекал только в письме, т. е. что он перед самым спектаклем получил огорчительное письмо от матери, которое его так расстроило, что принимать в эту минуту изъявление восторга зрителей было для него не только совестно, но даже невозможно. Нам казалось тогда, и теперь еще почти всем кажется, такое объяснение неискренним и несправедливым. Мать Гоголя вскоре приехала в Москву, и мы узнали, что ничего особенно-огорчительного с нею в это время не случилось. Отговорка Гоголя признана была нами за чистую выдумку; но теперь я отступаюсь от этой мысли; признаю вполне возможным, что обыкновенное письмо о затруднении в уплате процентов по имению, заложенному в Приказе Общественного Призрения, могло так расстроить Гоголя, что всякое торжество, приятное самолюбию человеческому, могло показаться ему грешным и противным. Объяснение же с публикой о таких щекотливых, семейных обстоятельствах, которое мы сейчас готовы назвать трусостью и подлостью, или, из милости, крайним неприличием - обличают только чистую, прямую, простую душу Гоголя, полную любви к людям и уверенную в их сочувствии.

* (Стр. 266. Описанный эпизод произошел на спектакле 17 октября 1839 г. Об этом же событии писал К. С. Аксаков братьям в письме от 24 - 25 октября 1839 г.)

С. Т. Аксаков. История знакомства, 56.

С. Т. Аксаков уговорил Загоскина (который не слишком жаловал Гоголя) дать "Ревизора" на московской сцене, по случаю пребывания Гоголя в Москве...

Спектакль этот дан был сюрпризом для автора. Щепкин и все актеры, наперерыв друг перед другом, старались отличиться перед автором. Большой московский театр, редко посещаемый публикою летом (?), был в этот раз полон. Все московские литературные и другие знаменитости были здесь в полном сборе: в первых рядах кресел и в ложах бельэтажа. Белинский, Бакунин и их друзья, еще не принадлежавшие тогда к знаменитостям, помещались в задних рядах. Все искали глазами автора, все спрашивали: где он? Но его не было видно. Только в конце второго действия его открыл Н. Ф. Павлов скрывавшимся в углу бенуара г-жи Чертковой.

По окончании третьего акта раздались громкие крики: "Автора! Автора!" Громче всех кричал и хлопал Константин Аксаков. Он решительно выходил из себя.

- Константин Сергеич!.. Полноте!.. поберегите себя!.. - восклицал Николай Филиппович Павлов, подходя к нему, смеясь и поправляя свое жабо...

- Оставьте меня в покое, - отвечал сурово Константин Аксаков и продолжал хлопать еще яростнее.

Гоголь при этих неистовых криках (я следил за ним) все спускался ниже и ниже на своем стуле и почти выполз из ложи, чтобы не быть замеченным. Занавес поднялся. Актер вышел и объявил, что "автора нет в театре". Гоголь действительно уехал после третьего действия, к огорчению артистов, употреблявших все богом данные им способности для того, чтобы заслужить похвалу автора.

На публику этот отъезд произвел также неприятное впечатление; даже Константин Аксаков был недоволен этим.

- Нет, ваш Гоголь уж слишком важничает, - говорил ему Николай Филиппович. - Вы его избаловали... Не правда ли, а?..

Согласитесь, что он поступил неприлично и относительно публики, и относительно артистов?.. а! Правду ведь я говорю?

- Да, это он сделал напрасно, - заметил К. Аксаков с огорчением.

Н. И. Панаев. Литературные воспоминания, 188.

На первом представлении "Ревизора" Гоголь сидел в ложе у Чертковых. Гоголя стали вызывать, он пригнулся к полу и ползком ушел из ложи. Каково же было удивление Чертковых, когда, приехав домой, они застали у себя Гоголя храпящим на диване!

Мы, дети и подростки, всегда радовались, когда Гоголь к нам приходил. Было в нем что-то обаятельное. Чудесные глаза, проницательные и в то же время кроткие и добрые, то задумчивость, то шутливость производили впечатление неизгладимое. Гоголь был носат; у красавицы Елиз. Григ. Чертковой также был большой, но изящный нос. Сопоставление этих носов давало Гоголю повод к разным шуткам. У Чертковых он держал себя откровенно и добродушно и не стеснялся читать некоторые свои произведения. Однажды он начал икать и говорил: "черт возьми, как я у вас объелся, напала икота", и далее разный вздор. - "Да перестаньте же!" - говорят ему. - "Что же вы мне мешаете?" - отвечает Гоголь. Оказалось, что это было началом его какой-то повести. Известно, как превосходно он читал; выводимые им лица говорили словно живые, и он лицедействовал, как чудесный актер на сцене.

С. А. Ермолова, урожд. Черткова, дочь Е. Г. Чертковой, по записи П. И. Бартенева. Рус. Арх., 1909, II, стр. 301.

(Будто бы из Вены). - Я сегодня выезжаю. Решено, я еду в Россию на малое время, на время, какое позволит мне пробыть мое здоровье. Но во всяком случае я постараюсь с вами увидеться, и, если мое путешествие меня слишком утомит, то я вас попрошу к себе. Место свидания нашего будет, я думаю, Москва. Туда я думаю привезть и сестер. Я думаю их взять прежде экзамена. Я не хочу, чтоб они дожидались этой кукольной комедии. В них же притом немного есть, чем бы щегольнуть при публике. Оно и лучше. То, что хорошо для мальчиков, то нейдет девушкам... Дом, в котором бы я хотел поместить сестер (в Москве) не чужой, и они должны быть приняты там с таким радушием, как собственные дочери, иначе я бы не поместил их туда. Притом они пробудут, по крайней мере, я так думаю, один год, или, - много, - два, чтобы осмотреться хорошенько, видеть и узнать сколько-нибудь людей, чтобы потом не броситься на шею первому встречному и не выйти замуж за кого попало. Почему знать, может быть, бог будет так милостив, что они найдут себе в Москве выгодную партию.

Гоголь - матери, 24 окт. 1839 г., Письма, II, 14.

Гоголь был домосед и знакомых, даже близких, как, например, С. П. Шевырева, М. С. Щепкина, посещал изредка. С прислугою он обращался вежливо, почти никогда не сердился на нее, а своего хохла-лакея ценил чрезвычайно высоко. Меня тоже он любил и называл своим племянником. Припоминая различные мелочи из характера Гоголя, я припомнил пустое обстоятельство, но доказывающее, что Гоголя занимало иногда подшучивать над детьми. Вскоре после его переезда к отцу он обещал мне с сестрою привезти игрушек. Нынче да завтра, так долго томил меня Гоголь. Наконец, как-то раз вернувшись из города (а городом мы, обитатели Девичьего Поля, называли Москву), лакей пронес перед Гоголем какой-то ящик, завязанный в бумагу, и Гоголь крикнул мне на ходу: "Митя, ступай живей наверх, я тебе игрушку привез, живей!" Я стремглав бросился по лестнице за ними. Начали развязывать покупку, и - о ужас! - оказалось, что Гоголь купил себе очень элегантную ночную принадлежность из красного дерева. Вот тебе и игрушка! Со слезами на глазах я начал бранить Гоголя и без всякой церемонии называл его обманщиком и грозился об его обмане рассказать всем, всем; а Гоголь, схватившись за бока, истерически хохотал; но в конце концов утешил меня, обещаясь назавтра же непременно привезти замысловатую игрушку; но исполнил ли он свое обещание, теперь уже не припомню; так сильно подействовала на меня первая обида разочарования.

Д. М. Погодин (сын М. П. Погодина). Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 47.

Гоголь сказал нам, что ему надобно скоро ехать в Петербург, чтоб взять сестер своих из Патриотического института, где они воспитывались на казенном содержании. Мать Гоголя должна была весною приехать за дочерьми в Москву. Я сам вместе с Верой (старшею дочерью) сбирался ехать в Петербург, чтобы отвезть моего сына Мишу в пажеский корпус, где он был давно кандидатом. Я сейчас предложил Гоголю ехать вместе, и он очень был тому рад.

Мы выехали в четверг после обеда, 26 октября. Я взял особый дилижанс, разделенный на два купе: в заднем - я с Верой. Оба купе сообщались двумя небольшими окнами, в которых деревянные рамки можно было поднимать и опускать: с нашей стороны в рамках были вставлены два зеркала. Это путешествие было для меня и для детей моих так приятно, так весело, что я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Гоголь был так любезен, так постоянно шутлив, что мы помирали со смеху. Все эти шутки обыкновенно происходили на станциях или при разговорах с кондуктором и ямщиками. Самый обыкновенный вопрос или какое-нибудь требование Гоголь умел так сказать забавно, что мы сейчас начинали хохотать; иногда даже было совестно перед Гоголем, особенно когда мы бывали окружены толпою слушателей. В продолжение дороги, которая тянулась более четырех суток, Гоголь говорил иногда с увлечением о жизни в Италии, о живописи (которую очень любил и к которой имел решительный талант), об искусстве вообще, о комедии в особенности, в своем "Ревизоре", очень сожалея о том, что главная роль Хлестакова играется дурно в Петербурге и в Москве, от чего пьеса теряла весь смысл. Он предлагал мне, воротясь из Петербурга, разыграть "Ревизора" на домашнем театре; сам хотел взять роль Хлестакова, мне предлагал Городничего, и так далее. Много высказывал Гоголь таких ясных и верных взглядов на искусство, таких тонких пониманий художества, что я был очарован им. Большую же часть во время езды, закутавшись в шинель, подняв ее воротник выше головы, он читал какую-то книгу, которую прятал под себя или клал в мешок, который всегда выносил с собою на станциях. В этом огромном мешке находились принадлежности туалета, какое-то масло, которым он мазал свои волосы, усы и экспаньолку, несколько головных щеток, из которых одна была очень большая и кривая: ею Гоголь расчесывал свои длинные волосы. Тут же были ножницы, щипчики и щеточки для ногтей, наконец, несколько книг. Сосед Гоголя, четырнадцатилетний наш Миша, живой и веселый, всегда показывал нам знаками, что делает Гоголь, читает или дремлет. Миша подсмотрел даже, какую книгу он читал: это был Шекспир на французском языке.

Гоголь чувствовал всегда, особенно в сидячем положении, необыкновенную зябкость; без сомнения, это было признаком болезненного состояния нерв, которые не пришли еще в свое нормальное положение после смерти Пушкина. Гоголь мог согревать ноги только ходьбою, и для того в дорогу он надел сверх сапогов длинные и толстые русские шерстяные чулки и сверх всего этого теплые медвежьи сапоги. Несмотря на то, он на каждой станции бегал по комнатам и даже улицам во все время, пока перекладывали лошадей, или просто ставил ноги в печку. Гоголь был тогда еще немножко гастроном; он взял на себя распоряжение нашим кофеем, чаем, завтраком и обедом. Ехали мы чрезвычайно медленно, потому что лошади, возившие дилижансы, едва таскали ноги, и Гоголь рассчитал, что на другой день, часов в пять пополудни, мы должны приехать в Торжок, следственно, должны там обедать и полакомиться знаменитыми котлетами Пожарского, и ради таковых причин дал нам только позавтракать, обедать же не дал. Мы весело повиновались такому распоряжению. Вместо пяти часов вечера, мы приехали в Торжок в три часа утра. Гоголь шутил так забавно над будущим нашим утренним обедом, что мы с громким хохотом взошли на лестницу известной гостиницы, а Гоголь сейчас заказал нам дюжину котлет, с тем, чтоб других блюд не спрашивать. Через полчаса были готовы котлеты, и одна их наружность и запах возбудили сильный аппетит в проголодавшихся путешественниках. Котлеты были точно необыкновенно вкусны, но вдруг мы все перестали жевать, а начали вытаскивать из своих ртов довольно длинные белокурые волосы. Картина была очень забавная, а шутки Гоголя придали столько комического этому приключению, что несколько минут мы только хохотали, как безумные. Успокоившись, принялись мы рассматривать свои котлеты, и что же оказалось? В каждой из них мы нашли по нескольку десятков таких же длинных белокурых волос! Как они туда попали, я и теперь не понимаю. Предположения Гоголя были одно другого смешнее. Между прочим говорил он с своим неподражаемым малороссийским юмором, что, верно, повар был пьян, не выспался, что его разбудили и что он с досады рвал на себе волосы, когда готовил котлеты; а может быть, он и не пьян и очень добрый человек, а был болен недавно лихорадкой, от чего у него лезли волосы, которые и падали на кушанье, когда он приготовлял его, потряхивая своими белокурыми кудрями. Мы послали для объяснения за половым, а Гоголь предупредил нас, какой ответ мы получим от полового. "Волосы-с? Какие же тут волосы-с? Откуда придти волосам-с? Это так-с, ничего-с! Куриные перушки или пух, и проч., и проч.". В самую эту минуту вошел половой и на предложенный нами вопрос отвечал точно то же, что говорил Гоголь, многое даже теми же словами. Хохот до того овладел нами, что половой и наш человек посмотрели на нас, выпуча глаза от удивления, и я боялся, чтобы Вере не сделалась дурно. Наконец припадок смеха прошел. Вера попросила себе разогреть бульону; а мы трое, вытаскав предварительно все волосы, принялись мужественно за котлеты.

Так же весело продолжалась вся дорога. Не помню, где-то предлагали нам купить пряников. Гоголь, взявши один из них, начал с самым простодушным видом и серьезным голосом уверять продавца, что это не пряники; что он ошибся и захватил как-нибудь куски мыла вместо пряников, что и по белому их цвету это видно, да и пахнут они мылом, что пусть он сам отведает, и что мыло стоит гораздо дороже, чем пряники. Продавец сначала очень серьезно и убедительно доказывал, что это точно пряники, а не мыло и, наконец, рассердился. В моем рассказе ничего нет смешного, но, слушая Гоголя, не было возможности не смеяться.

Помню я также завтрак на станции в Померани, которая издавна славилась своим кофеем и вафлями и еще более замечательна, тогда уже старым, своим слугою, двадцать лет ходившим, по-видимому, в одном и том же фраке, в одних и тех чулках и башмаках с пряжками. Это был лакей высшего разряда с самой представительной наружностью и приличными манерами. Его знала вся Россия, ездившая в Петербург. В какое бы время дня и ночи ни приехали порядочно одетые путешественники, особенно дамы, лакей-джентльмен являлся немедленно в полном своем костюме. Меня уверяли, что он всегда спал в нем, сидя на стуле. С этим-то интересным для Гоголя человеком умел он разговаривать так мастерски, впадая в его тон, что всегда хладнокровно-учтивый старик, оставляя вечно носимую маску, являлся другим лицом, так сказать, с внутренними своими чертами. В этом разговоре было что-то умилительно-забавное и для меня даже трогательное.

30 октября, в 8 часов вечера, приехали мы в Петербург. Не доезжая до Владимирской, где был дом Карташевских, Гоголь вышел из дилижанса, захватил свой мешок и простился с нами. Он не знал, где остановится: у Плетнева или у Жуковского. Он обещал немедленно прислать за своими вещами и чемоданом и уведомить нас о своей квартире; хотел также скоро побывать и сам. Но обещания Гоголя в этом роде были весьма неверны: в тот же самый вечер, но так поздно; что все уже легли спать, Гоголь приезжал сам, взял свой мешок и еще кое-что и сказал человеку, что пришлет за остальными вещами; но где живет, не сказал. На другой день я поехал его отыскивать, но не успел отыскать. По множеству моих разъездов, я не успел побывать у Плетнева, а у Жуковского Гоголя не оказалось.

3 ноября я был у Гоголя. Он только что переехал к Жуковскому и обещал на другой день, то есть 4-го, приехать обедать к нам. Он очень мне обрадовался, но казался чем-то смущенным и уже не походил на прежнего, дорожного Гоголя. Он развеселился несколько, говоря, что возьмет своих сестер и опять вместе с нами поедет в Москву; хотел немедленно, как только можно будет переехать через Неву, повезти нас в Патриотический институт, чтоб познакомить со своими сестрами. Он не остался у нас обедать, потому что за ним прислал Жуковский. Я познакомил его с моими хозяевами. Гоголь всем не очень понравился, даже Машеньке (Карташевской, дочери хозяев).

С. Т. Аксаков. История знакомства, 16 - 20.

Через А. А. Комарова я познакомился с Прокоповичем, учителем словесности в кадетских корпусах, стихотворцем, большим чудаком и - главное - добрейшим человеком. Прокопович в один год с Гоголем кончил курс в Нежинском лицее. Приятель Гоголя еще со школьной скамьи, Прокопович, горячо любивший литературу, после первых произведений Гоголя присоединил к своей школьной дружбе к нему благоговейную привязанность, как к писателю. Гоголь, по-видимому, также любил его; когда он был в отсутствии, - в Малороссии, или за границей, - он всегда делал Прокоповичу различные поручения и, возвращаясь в Петербург, - останавливался у него.

Прокопович, узнав через А. А. Комарова мое желание посмотреть Гоголя, пригласил меня в тот день, когда Гоголь обещал у него обедать.

Наружность Гоголя не произвела на меня приятного впечатления. С первого взгляда на него, меня всего более поразил его нос, сухощавый, длинный и острый, как клюв хищной птицы. Он был одет с некоторою претензиею на щегольство, волосы были завиты и клок напереди поднят довольно высоко, в форме букли, как носили тогда. Вглядываясь в него, я все разочаровывался более и более, потому что заранее составил себе идеал автора "Миргорода", и Гоголь нисколько не подходил к этому идеалу. Мне даже не понравились глаза его - небольшие, проницательные и умные, но как-то хитро и неприветливо смотревшие. Он занят был перед обедом приготовлением макарон по-итальянски, и беспрестанно выходил на кухню смотреть за их приготовлением. За обедом он говорил мало и ел много. Разговор его не был интересен, он касался самых обыкновенных и вседневных вещей; о литературе почти не было речи, только не помню, к чему, он заметил, что без всякого сомнения первый поэт после Пушкина - Языков, и что он не только не уступает самому Пушкину, но даже превосходит его иногда по силе, громкости и звучности стиха. Меня еще неприятно поразило то, что в обращении двух друзей и товарищей не было простоты: сквозь любовь Прокоповича к Гоголю невольно проглядывало подобострастие, которое обнаруживают всегда низшие к друзьям высшего ранга; Гоголь, в свою очередь, посматривал тоже как будто свысока немножко. Тотчас после обеда мы все разошлись, и когда я уходил, Прокопович заметил мне, что Гоголь сегодня был не в духе.

Я слышал, что когда Гоголь бывал в духе, он рассказывал различные анекдоты с необыкновенным мастерством и юмором; но после издания "Миргорода" и громадного успеха этой книги, - он принял уже тон более серьезный и строгий и редко бывал в хорошем расположении... Иногда только он обнаруживал свой юмор перед людьми высшего общества, с которыми начал сближаться. До этого и обращение его с Прокоповичем было гораздо проще и искреннее, так, по крайней мере, уверяют те, которые были знакомы с ним с самого приезда его в Петербург.

И. И. Панаев. Литературные воспоминания, 130 - 131.

В первом и во втором общих классах (первого кадетского корпуса) преподавателем русского языка у меня был Н. Я. Прокопович, известный друг и товарищ Гоголя. Панаев, в своих литературных воспоминаниях, говорит о Прокоповиче, между прочим, следующее: "он был большой чудак, а, главное, добряк". Мы, ученики Прокоповича, вынесли о нем совершенно другое мнение, и говорили, что это злой и мстительный человек. Мы трепетали, ожидая его в классе. Едва начинался грамматический разбор, Прокопович требовал, чтобы мы с первого же урока могли производить разбор безошибочно. Каждая ошибка или остановка выводила его из себя: он бросал в пол или доску мелом, топал ногами, наконец, прогонял отвечающего на место и ставил ему в журнал единицу. Но все это проделывалось только тогда, когда он был один в классе; если же в класс приходил директор или инспектор, то Прокопович делался совершенно другим человеком. Откуда только у него являлось терпение: он объяснял ученикам то, что они плохо понимали, поправлял их, и все это таким мягким, любезным голосом, что мы считали себя счастливыми, если кто-нибудь посетил класс. Вдобавок ко всему этому, у Прокоповича были любимцы и отверженцы; к числу последних принадлежали нередко некоторые из лучших учеников класса... Хотя крайняя раздражительность Прокоповича отчасти и объяснялась его чахоточным состоянием, но для учеников это нисколько не было легче.

В. Г. фон-Бооль. Воспоминания педагога. Рус. Стар., 1904, июль, 216.

А. А. Комаров был очень хорош с покойным Прокоповичем и через него сошелся очень близко с Гоголем. Первое время своей известности Гоголь часто бывал у Комарова. Здесь встречался с ним Белинский.

Белинский был в энтузиазме от Гоголя, как писателя, - это всем известно, но, как с человеком, он никогда не мог сойтись с ним близко. Гоголь был слишком сосредоточен в самом себе и к тому же, по мере своей известности, начинал приобретать постепенно неприступность авторитета, все более и более сближаясь с другими литературными и светскими авторитетами. Открытый и искренний по натуре Белинский не терпел никакой напыщенности, натянутости и признавался, что ему всегда бывало немного тяжеловато в присутствии Гоголя. Малороссийские устные рассказы Гоголя и его чтение (известно, что он был удивительный чтец и превосходный рассказчик) производили на Белинского сильное впечатление.

В то время Гоголь еще нередко позволял себе одушевляться в кругу своих старых несветских товарищей и приятелей и, приготовляя сам в их кухне итальянские макароны, до которых был величайший охотник, тешил их своими рассказами.

И. И. Панаев. Воспоминания о Белинском. Поли. собр. соч., VI, 308.

По поводу моих сестер столько мне дел и потребностей денежных, как я никак не ожидал: за одну музыку и братые ими уроки нужно заплатить более тысячи, да притом на обмундировку, то, другое, так что у меня голова кружится... Как я рад, если ты поместишь сестер возле меня в комнатке наверху! Они будут покамест переводить и работать для будущего журнала и для меня. Я хочу их совершенно приучить к трудолюбивой и деятельной жизни. Они должны быть готовы на все. Бог знает, какая их будущность ждет... Ох, если бы ты знал, как мне хочется скорей развязаться с Петербургом! Боже, боже! Когда я увижу час своего отъезда? Умираю от нетерпения. Но все еще идет довольно дурно. Мои дела клеятся плохо. Аксаков, кажется, не думает скоро управиться тоже с своими. Боже, если я и к 20 ноябрю не буду еще в Москве! Просто страшно.

Гоголь - М. П. Погодину, 4 ноября 1839 г., из Петербурга. Письма, II, 16, 18.

13 ноября обедал у нас Гоголь. После обеда, часов в семь, мы ушли с ним наверх, чтоб поговорить наедине. Когда я позвал Гоголя, обнял его одной рукой и повел таким образом наверх, то на лице его изобразилось такое волнение и смущение... Нет, оба эти слова не выражают того, что выражалось на его лице! Я почувствовал, что Гоголь, предвидя, о чем я буду говорить с ним, терзался внутренне, что ему это было больно, неприятно, унизительно. Мне вдруг сделалось так совестно, так стыдно, что я привожу в неприятное смущение, даже в какую-то робость этого гениального человека, - и я на минуту поколебался, говорить ли мне с ним об его положении. Но, взойдя наверх, Гоголь преодолел себя и начал говорить сам.

Его обстоятельства были следующие. Жуковский уверил его, через письмо, еще в Москву, что императрица пожалует его сестрам при выходе из института по крайней мере по тысяче рублей. С этой верной надеждой он приехал в Петербург; но она не сбылась, по нездоровью государыни, и неизвестно, когда сбудется. К довершению всего, Гоголь потерял свой бумажник с деньгами, да еще с записками, для него очень важными. Об этом было опубликовано в полицейской газете; но, разумеется, бумажник не нашелся именно потому, что в нем были деньги. Кроме того, что ему надобно одеть сестер и довезти до Москвы, он должен заплатить за какие-то уроки... Что делать? К кому обратиться? Все кругом холодно, как лед, а денег ни гроша! У людей близких, т. е. у Жуковского и Плетнева, он почему-то денег просить не мог (вероятно, он им был должен). Просить у других, не имея на то никакого права, считал он унизительным, бесчестным и даже бесполезным. Я сказал ему, что я могу без малейшего стеснения, совершенно свободно располагать 2000 рублей; что ему будет грех, если он, хотя на одну минуту, усумнится; что не он будет одолжен мне, а я ему; что помочь ему в затруднительном положении я считаю самою счастливою минутою моей жизни. Видно, в словах моих и на лице моем выражалось столько чувства правды, что лицо Гоголя не только прояснилось, но сделалось лучезарным. Вместо ответа, он благодарил бога за эту минуту, за встречу на земле со мной и моим семейством, протянул мне обе свои руки, крепко сжал мои и посмотрел на меня такими глазами, какими смотрел, за несколько месяцев до своей смерти, уезжая из нашего Абрамцева в Москву и прощаясь со мною ненадолго. (Я верю, что в нем это было предчувствие вечнрй разлуки...) Гоголь не скрыл от меня, что знал наперед, как поступлю я; но что в то же время знал через Погодина и Шевырева о моем нередко затруднительном положении, что я иногда сам нуждаюсь в деньгах, и что мысль быть причиною какого-нибудь лишения целого огромного семейства его терзала, и потому-то было так ему тяжело признаваться мне в своей бедности, в своей крайности; что, успокоив его на мой счет, я свалил камень, его давивший, что ему теперь легко и свободно. Он с любовью и радостью начал говорить о том, что у него уже готово в мыслях и что он сделает по возвращении в Москву; что кроме труда, завещанного ему Пушкиным, совершение которого он считает задачею своей жизни, то есть "Мертвые Души" - у него составлена в голове трагедия из истории Запорожья, в которой все готово, до последней нитки, даже в одежде действующих лиц: что это его давнишнее, любимое дитя, что он считает, что эта пиеса будет лучшим его произведением и что ему будет слишком достаточно двух месяцев, чтобы переписать ее на бумагу. Сердца наши были переполнены чувством; я видел, что каждому из нас нужно было остаться наедине. Я обнял Гоголя, сказал ему, что мне необходимо надобно ехать, и просил, чтобы завтра, после обеда, он зашел ко мне или назначил мне час, когда я могу приехать к нему с деньгами, которые спрятаны у моей сестры, что никто, кроме Константина и моей жены, знать об этом не должен. Гоголь, спокойный и веселый, ушел от меня. Я, конечно, был вполне счастлив; но денег у меня не было. Надобно было их достать, что не составляло трудности: я сейчас написал записку и попросил на две недели 2000 рублей к известному богачу, очень замечательному человеку по своему уму и душевным свойствам, разумеется, весьма односторонним, - откупщику Бенардаки, с которым был хорошо знаком. Он отвечал мне, что завтра поутру приедет сам для исполнения моего "приказания". Эта любезность была исполнена в точности. 14 ноября Гоголь ко мне не приходил. 15-го я писал к нему записку и звал его за нужным. Гоголь не приходил. 16-го я приехал к нему сам, не застал его дома. Зная от Бенардаки, который 14-го числа сам привез мне поутру 2000 рублей, что именно 16-го Гоголь обещал у него обедать, я написал записку к Гоголю и велел человеку дожидаться его у Бенардаки; но Гоголь обманул и не приходил обедать. На меня напало беспокойство и сомнение, что Гоголь раздумал взять у меня деньги. Замечательно, что этот грек Бенардаки, очень умный, но без образования, был единственным человеком в Петербурге, который назвал Гоголя гениальным писателем и знакомство с ним ставил себе за большую честь.

В этот же день, 16 ноября, пришел ко мне Гоголь. Я выбежал к нему навстречу и увел его наверх. Слава богу, все исполнилось по моему желанию. Гоголь взял деньги и был спокоен, даже весел. Он не приходил ко мне, потому что переезжал от Плетнева к Жуковскому во дворец. Впрочем, я не вполне поверил его словам, потому что на его переезд достаточно было одного часа, и у меня осталось сомнение, что Гоголь колебался взять у меня деньги и, может быть, даже пробовал достать их у кого-нибудь другого. На другой день мы назначили ехать с ним в Патриотический институт.

17-го ноября ездили мы с Верой и с Гоголем к его сестрам. Гоголь был нежный брат; он боялся, что сестры его произведут на нас невыгодное впечатление; он во всю дорогу приготовлял нас, рассказывая об их неловкости и застенчивости и неумении говорить. Мы нашли их точно такими, как ожидали, т. е. совершенными монастырками. Вера старалась обласкать их как можно больше; они были уверены, что в следующий четверг, 23 ноября, едут вместе с нами в Москву. Гоголь просил нас обмануть их, кажется для того, чтобы заранее взять их из института, с которым они не хотели расстаться задолго до отъезда. Меньшая Лиза, веселая и живая, была любимицей брата. Может быть, и сам Гоголь этого не знал; но мы заметили. Из института мы завезли Гоголя на его квартиру у Жуковского, который жил во дворце, потому что Гоголь, давши слово обедать с нами у Карташевских, сказал нам, что ему нужно чем-то дома распорядиться. Мы дожидались его с четверть часа и не вдруг заметили, что он бегал на квартиру для того, чтоб надеть фрак. Гоголь сказал нам, что на другой день он перевозит сестер своих к княгине Репниной (бывшей Балабиной), у которой они останутся до отъезда. Гоголю совестно было оставлять их там слишком долго, и потому Гоголь просил меня ускорить наш отъезд из Петербурга. Это приводило меня в большое затруднение, потому что судьба моего Миши не была устроена, и отъезд мой мог быть отложен очень надолго. Я не вдруг даже решился сказать об этом Гоголю, потому что такое известие было бы для него ударом. Ему казалось невозможным ехать одному с сестрами, которые семь лет не выезжали из института, ничего не знали и всего боялись. Впоследствии мы испытали на деле, что опасения Гоголя были справедливы.

Последующие дни Гоголь не так часто виделся с нами, потому что очень занимался своими сестрами: он сам покупал все нужное для их костюма, нередко терял записки нужных покупок, которые они ему давали, и покупал совсем не то, что было нужно; а между тем у него была маленькая претензия, что он во всем знает толк и умеет купить хорошо и дешево. Я предупредил его, что мы не можем скоро ехать, и чтоб он нас не дожидался. Гоголь с тяжелым вздохом признался мне, что без нас никак не может ехать, и потому будет ждать нашего отъезда, как бы он поздно ни последовал. Очень жаловался на юродство институтского воспитания и говорил, что его сестры не умеют даже ходить по-человечески. Он хотел на днях привести их к нам.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 22 - 27.

За три месяца до выпуска приехал из Рима брат и, так как он не мог долго оставаться в Петербурге, то он взял нас раньше выпуска. Брат и тут заботился о нас очень много, он входил положительно во все: ездил по магазинам, заказывая нам платья у Курт, покупая белье и все до последней мелочи, - вероятно, наш выпуск обошелся ему недешево; накануне выхода он сам привез нам все, но все-таки самое нужное он забыл: покупая все до мелочей, забыл купить рубашки и должен был ехать покупать две готовые. В первый раз после 6 1/2 лет мы надевали свое платье, и это нас очень занимало. Из института брат нас поместил у своих знакомых Балабиных, которые предложили приютить нас у себя до нашего отъезда в Москву; мы у них пробыли почти с месяц и каждый день почти бывали в институте. Брат часто приезжал к Балабиным с нами обедать... Застенчивость положительно была моим мучением. У Балабиных, например, эта застенчивость заставляла нас голодать: я не пила по утрам чаю, а кофе мне было совестно попросить более получашки с крошечным сухариком, и затем я ждала обеда до шести часов. Нас спрашивали, не хотим ли мы завтракать, но мы спешили отказаться, несмотря на сильнейший голод, и когда оставались одни, то спешили к печке и ели уголь положительно от голода, - особенно я, и все это благодаря нелепой застенчивости. За обедом снова мучения, - я ничего не ем, тем более, что мне приходилось сидеть рядом с одним из сыновей Балабиных. Кушанье я брала, не смотря на блюдо; раз Балабин заметил мне, что я взяла одну кость, я тотчас же оставила вилку, и полились слезы. Иногда, в виде катания, брат возил нас к себе на квартиру, и здесь мы несколько утоляли свой голод всем, что попадалось под руку: калачом, вареньем и проч. В Петербурге же брат познакомил нас с Аксаковыми, - со стариком, Сергеем Тимофеевичем, и старшей его дочерью Верой Сергеевной.

Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр.7.

В 1839 году, в Петербурге, Гоголь останавливался в Зимнем дворце, у Жуковского. Первые главы "Мертвых Душ" были уже им написаны, и однажды вечером, явившись в голубом фраке с золотыми пуговицами, с какого-то обеда, к старому товарищу своему Н. Я. Прокоповичу, он застал там всех скромных, безызвестных своих друзей и почитателей, которыми еще дорожил в то Бремя... Мы уже знали, что он собирался прочесть нам новое свое произведение, но приступить к делу было не легко. Гоголь, как ни в чем не бывало, ходил по комнате, добродушно подсмеивался над некоторыми общими знакомыми, а о чтении и помину не было. Даже раз он намекнул, что можно отложить заседание, но Н. Я. Прокопович, хорошо знавший его привычки, вывел всех из затруднения. Он подошел к Гоголю сзади, ощупал карманы его фрака, вытащил оттуда тетрадь почтовой бумаги в осьмушку, мелко-намелко исписанную, и сказал по-малороссийски, кажется, так: "А що се таке у вас, пане?" Гоголь сердито выхватил тетрадку, сел мрачно на диван и тотчас же начал читать, при всеобщем молчании. Он читал без перерыва до тех пор, пока истощился весь его голос и зарябило в глазах. Мы узнали таким образом первые четыре главы "Мертвых Душ"... Общий смех мало поразил Гоголя, но изъявление нелицемерного восторга, которое видимо было на всех лицах под конец чтения, его тронуло... Он был доволен. Кто-то сказал, что приветствие Селифана босой девочке, которую он сажает на козлы вместо проводника от Коробочки, - приветствие: "ноздря", - не совсем прилично. Все остальные слушатели восстали против этого замечания, как выражающего излишнюю щекотливость вкуса и отчасти испорченное воображение; но Гоголь прекратил спор, взяв сторону критика и заметив: "Если одному пришла такая мысль в голову, значит, и многим может прийти. Это надо исправить". После чтения он закутался, по обыкновению, в шубу до самого лба, сел со мной на извозчика, и мы молча доехали до Зимнего дворца, где я его ссадил. Вскоре потом он опять исчез из Петербурга.

П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспоминания, 11 - 12.

Зимой 1839 г., в Петербурге, Гоголь читал нам первые главы "Мертвых Душ" у Н. Я. Прокоповича, но Белинского не было на вечере: он находился случайно в Москве. Вряд ли Гоголь и считал тогда Белинского за какую-либо надежную силу. По крайней мере, в мимолетных отзывах, слышанных мною от него несколько позднее (в 1841 году, в Риме) о русских людях той эпохи, Белинский не занимал никакого места. Услуги критика были забыты, порваны, и благодарные воспоминания отложены в сторону. И понятно, отчего: между ними уже прошли статьи Белинского о "Московском Наблюдателе" (до 1838 года - близком Гоголю журнале, в котором сотрудничали Шевырев, Хомяков, Погодин и др.), горькие отзывы Белинского о некоторых людях того кружка, который уже призывал Гоголя спасти русское общество от философских, политических и "вообще западных мечтаний. Гоголь, видимо, склонялся к этому призыву и начинал считать настоящими своими ценителями людей надежного образа мыслей, очень дорожащих тем самым строем жизни, который подвергался обличению и осмеянию.

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литер, воспоминания, 204.

Гоголя видел два раза, во второй обедал с ним у Одоевского. Хандрит, да есть от чего, и все с ироническою улыбкою спрашивает меня, как мне понравился Петербург.

В. Г. Белинский - В. П. Боткину, 22 ноября 1839 г., из Петербурга. Белинский, Письма, Спб. 1914. Т. II, стр. 9.

24-го ноября Гоголь сидел у меня целое утро и сказал мне между прочим, что здешние мерзости не так уж его оскорбляют, что он впадает в апатию и что ему скоро будет все равно, как бы о нем ни думали и как бы с ним ни поступали. Совестно мне было оставлять его долго в этом положении и отнимать у него время, которое, может быть, было бы творчески плодотворно в Москве. К тому же сестры его грустили по институту, и дальнейшее пребывание их у княгини Репниной было для него тягостно. Но что же было мне делать? Нельзя же было мне пожертвовать для этого существенно важными обстоятельствами для собственного моего семейства! 26-го ноября давали "Ревизора". У нас было два бельэтажа; но я никак не мог уговорить Гоголя ехать с нами. Он верно рассчитал, до чего должно было дойти его представление в течение четырех лет: "Ревизора" нельзя было видеть без отвращения, все актеры впали в отвратительную карикатуру.

На другой день поутру я поехал к Гоголю. Мне сказали, что его нет дома, и я зашел к его хозяину, к Жуковскому. Я не был с ним коротко знаком. Я засиделся у него часа два. Говорили о Гоголе. Жуковский не вполне ценил талант Гоголя. Я подозреваю в этом даже Пушкина. Оба они восхищались талантом Гоголя в изображении пошлости человеческой, его неподражаемым искусством схватывать вовсе незаметные черты и придавать им выпуклость и жизнь, восхищались его юмором, комизмом, - и только. Серьезного значения, мне так кажется, они не придавали ему. Наконец, я простился с ласковым хозяином и сказал, что зайду узнать, не воротился ли Гоголь, которого мне нужно видеть. "Гоголь никуда не уходил", - сказал Жуковский: "Он дома и пишет. Но теперь пора уже ему гулять. Пойдемте". И он провел меня через внутренние комнаты к кабинету Гоголя, тихо отпер и отворил дверь. Передо мной стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапог - длинные шерстяные русские чулки, выше колен; вместо сюртука - сверх фланелевого камзола, бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове бархатный, малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело, и мы, очевидно, ему помешали. Он долго, не зря, смотрел на нас, по выражению Жуковского, но костюмом своим нисколько не стеснялся. Жуковский сейчас ушел, и я, скрепя сердце, сказал Гоголю, что мы поедем из Петербурга после 6-го декабря. Он был очень огорчен, но отвечал, что делать нечего, и что он покоряется своей участи. Я звал его гулять, но он возразил, что еще рано. Я, увидев, что ему надобно было что-то кончить, сейчас с ним простился.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 27 - 28.

Я не понимаю, что со мною делается. Как пошла моя жизнь в Петербурге! Ни о чем не могу думать; ничто не идет в голову. Как вспомню, что я здесь убил месяц уже времени - ужасно! А все виною Аксаков. Он меня выкупил из беды, он же меня и посадил. Мне ужасно хотелось возвратиться с ним вместе в Москву. Я же так полюбил его истинно душою. Притом для моих сестер компания и вся нужная прислуга; словом, все заставляло меня дожидаться. Он меня все обнадеживал скорым выездом - через неделю, через неделю; а между тем уже месяц. Если б я знал это вперед, я бы непременно выехал 14 ноября. У меня же все готово совершенно; сестры одеты и упакованы как следует. Ах, тоска! Я уже успел один раз заболеть. Простудил горло, и зубы, и щеки. Теперь, слава богу, все прошло. Как здесь холодно! И привет, и пожатия, часто, может быть, искренние, но мне отовсюду несет морозом. Я здесь не на месте.

О, боже, боже! Когда я выеду из этого Петербурга! Аксаков меня уверяет, как наверное, что 7 декабря будет этот благодатный день. Неужели он опять обманет? Не дай бог!

Гоголь - М. П. Погодину, 27 ноября 1839 г., из Петербурга. Письма, II, 20.

29-го ноября, перед обедом, Гоголь привозил к нам своих сестер. Их разласкали донельзя; даже больная моя сестра встала с постели, чтобы принять их; но это были такие дикарки, каких и вообразить нельзя. Они стали несравненно хуже, чем были в институте: в новых длинных платьях совершенно не умели себя держать, путались в них, беспрестанно спотыкались и падали, от чего приходили в такую конфузию, что ни на один вопрос ни слова не отвечали. Жалко было смотреть на бедного Гоголя.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 28.

Гоголь все еще в Петербурге; но теперь жду его с обеими сестрами, которые будут жить у нас. Он непременно должен выдать что-нибудь, и многое, потому что денег нужна ему куча и для себя, и для сестер, и для матери.

М. П. Погодин - С. П. Шевыреву, 29 ноября 1839 г., из Москвы. Рус. Арх., 1883, I, 91.

2-го декабря был у нас Гоголь, и мы вновь опечалили его известием, что и после 6-го декабря отъезд наш на несколько дней отлагается. До 6-го декабря мы виделись с Гоголем один раз на короткое время. Жестокие морозы повергли его в уныние, и вдобавок он отморозил ухо. Он так страдал от стужи, что у нас сердце переболело глядя на него.

С. Т. Аксаков. "История знакомства, 29.

Вы не виноваты. Это моя несчастная судьба всему виной. Я теперь сам не еду. Морозы повергнули меня в совершенное уныние. Я уже успел отморозить себе ухо, несмотря на все закутывания. Я не знаю, как и что делать. Как это все странно вышло! Но мне никогда ни в чем удачи.

Гоголь - С. Т. Аксакову, 1839 г. Письма, II, 21.

Гоголь скоро отсюда уезжает и хочет прочитать у Карамзиных главы из нового начатого им романа ("Мертвые Души").

В. А. Жуковский - Н. И. Гречу, в 1839 г. Сборник Пушкинского дома на 1923 г.,

До 11-го декабря мы не видели Гоголя; морозы сделались сноснее, и он, узнав от меня, что я не могу ничего положительного сказать о своем отъезде, решался через неделю уехать один с сестрами. 13-го Гоголь был у нас, и так как мы решились через несколько дней непременно уехать, то, разумеется, условились ехать вместе. Ф. И. Васьков также вызвался ехать с нами. 15-го Гоголь вторично привозил своих сестер; они стали гораздо развязнее, много говорили и были забавны. Они нетерпеливо желали уехать поскорее в Москву. Много раз уже назначался день нашего отъезда и много раз отменялся по самым неожиданным причинам, и Гоголь полагал, что именно ему что-то постороннее мешает выехать из Петербурга.

Наконец, дня через два (настоящего числа не помню), выехали мы из Петербурга. Я взял два особых дилижанса: один четвероместный, называющийся фамильным, в котором сели Вера, две сестры Гоголя и я; другой двуместный, в котором сидели Гоголь и Васьков. Впрочем, в продолжение дня, Гоголь станции на две садился к сестрам, а я - на его место к Васькову.

Несмотря на то, что Гоголь нетерпеливо желал уехать из Петербурга, возвратный наш путь совсем не был так весел, как путь из Москвы в Петербург. Во-первых, потому что Васьков, хотя был самое милое и доброе существо, был мало знаком с Гоголем, и во-вторых, что последнего сильно озабочивали и смущали сестры. Уродливость физического и нравственного институтского воспитания высказывалась тут выпукло и ярко. Ничего, конечно, не зная и не понимая, они всего боялись, от всего кричали и плакали, особенно по ночам. Принужденность положения в дороге, шубы, платки и теплая ооувь наводили на них тоску, так что им делалось и тошно, и дурно. К тому же, как совершенные дети, они беспрестанно ссорились между собою. Все это приводило Гоголя в отчаяние и за настоящее и за будущее их положение. Верочке много было хлопот и забот. Я не знаю, что стал бы с Ними делать Гоголь без нее. Они бы свели его с ума. Жалко и смешно было смотреть на Гоголя: он ничего не разумел в этом деле, и все его приемы и наставления были не кстати, не у места, не вовремя и совершенно бесполезны, и гениальный поэт был в этом случае нелепее всякого пошлого человека. Один Васьков смешил меня всю дорогу своими жалобами. Мы пленили его описанием веселого нашего путешествия с Гоголем в Петербург; он ожидал того же на возвратном пути, но вышло совсем напротив. Когда Гоголь садился вместе с Васьковым, то сейчас притворялся спящим и в четверо суток не сказал ни одного слова; а Васьков, любивший спать днем, любил поговорить вечером и ночью.

Он заговаривал с своим соседом, но мнимоспящий Гоголь не отвечал ни слова. Всякое утро Васьков прекомически благодарил меня за приятного соседа, которого он досыта наслушался и нахохотался. На станциях, во время обедов и завтраков, чая и кофе, не слыхали мы ни одной шутки от Гоголя. Он и Вера постоянно были заняты около капризных "патриоток", на которых угодить не было никакой возможности, которым все не нравилось, потому что не было похоже на их институт, и которые буквально почти ничего не ели, потому что кушанья были не так приготовлены, как у них в институте. Можно себе представить, что точно такая же история была в Петербурге у княгини Репниной. Каково было смотреть на все это бедному Гоголю? Он просто был мученик.

Наконец, на пятые сутки притащились мы в Москву. Натурально, сначала все приехали к нам, Гоголь познакомил своих сестер с моей женой и с моим семейством и перевез их к Погодину, у которого и сам поместился. Они занимали мезонин: на одной стороне жил Гоголь, а на другой - его сестры.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 29 - 31.

В Москву мы приехали вечером прямо к Аксаковым, и это семейство нас приняло очень радушно. В Москве мы остановились у проф. Погодина, - приятеля брата. Его семейство состояло из жены, молодой женщины, двух маленьких детей и старушки-матери Погодина, большой охотницы до карт; она сейчас же нас выучила играть в бостон, и мы играли с нею почти каждый день. Но сын ее очень не любил видеть нас с нею за картами, она же побаивалась его, а потому, бывало, уговорит нас идти будто бы спать, а самим приходить к ней в комнату и играть в бостон. Иногда мы так и делали. Но раз ее сын застал нас, и эти вечера прекратились. Три раза в неделю мы бывали у Аксаковых и все больше сближались с этим милым семейством. Брат заставлял нас каждый день делать переводы и вышивать; мы вышивали для него подушки, до которых он был большой охотник. Брат жил с нами, и я часто ходила к нему в комнату, и когда он не был очень занят, то всегда шалил и шутил со мною; бы-вало, как только я вхожу к нему в комнату, он тотчас же торопится запирать все свои ящики, так как я была очень любопытна и, увидя его рукописи, тотчас начинала перебирать их и читать, чего он очень не любил. Брат, так же, как и я, был большой лакомка, и у него в бюро, всегда имелся большой запас орехов и слив в сахаре (его любимое лакомство). Зная это, я сейчас же отправляла в ящики бюро свои руки; если брат не успевал вовремя его закрыть, то у нас начиналась борьба, из которой брат, конечно, всегда выходил победителем. Он часто делал нам подарки, и мы находили у себя сюрпризом то хорошенький флакон, то корзинку, рабочий ящик и др. Я уже говорила, что брат не любил видеть нас без дела и заставлял в будни переводить, а по праздникам вышивать. Вдруг раз в праздник он посылает меня вместо обычного вышивания за переводы, я очень огорчилась и почти со слезами отправилась переводить. И что же? Вместо тетради для переводов, я вижу на своем столе ящик моих любимых конфект! - Брат часто возил нас на литературные вечера к Хомяковым, Свербеевым, Елагиным, Киреевским и другим, хотя мы очень мало вникали в самые чтения: я думаю, что это было для нас на то время слишком серьезно. Брат одевал нас всегда по своему вкусу, и мы неизменно являлись всюду в одних и тех же костюмах, - любимых брата, - белых муслинных платьях. Брат не желал нас отпускать в деревню, говоря, что мы там одичаем, но здоровье сестры Аннет, которое было слабо и которую доктора советовали отправить в деревню в Малороссию и лечить, заставило его написать матери, чтобы она приехала за сестрою, меня же он решил оставить у себя. Брат занимал у Погодиных комнату на хорах, а против него такую же большую занимали мы с Аннет. Я была трусиха и часто просила брата, чтобы он посидел, пока я засну, и потушил бы свечу, и он всегда исполнял эти прихоти, сядет, бывало, на кровать и ждет, пока я засну. Его я совершенно не конфузилась и была с ним, как с старшей сестрой. Раз он нарисовал меня лежащую в ночном чепчике и кофточке, - я рассердилась и долго приставала к нему отдать мне этот рисунок, который совершенно не был похож на меня.

Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, стр. 7 - 8.

Даже не помню, благодарил ли вас за петербургский приют и любовь вашу. Боже! как я глуп, как я ничтожно, несчастно глуп! и какое странное мое существование в России! какой тяжелый сон! о, когда б скорей проснуться! Ничто, ни люди, встреча с которыми принесла бы радость, ничто не в состоянии возбудить меня... Такая моя участь. Книгопродавцы всегда пользовались критическим моим положением и стесненными обстоятельствами. Нужно же, как нарочно, чтобы мне именно случилась надобность в то время, когда меня более всего можно притеснить и сделать из меня безгласную, страдающую жертву. Точно, я не помню никогда так тяжелых моих обстоятельств. Все идет плохо. Бедный клочок земли наш, пристанище моей матери, продают с молотка, и где ей придется приклонить голову, я не знаю; предположение мое пристроить сестер так, как я думал, тоже рушилось; я сам нахожусь в ужасно бесчувственном, окаменевшем состоянии, в каком никогда себя не помню. Когда же лучше книгопродавцам употребить в свою пользу мое горе? (Пользуясь стесненным положением Гоголя, петербургский книгопродавец Смирдин предлагал за собрание сочинений Гоголя ничтожно малую сумму)... Я решился не продавать моих сочинений, но употребить и поискать всех средств, если не отразить, то хоть отсрочить несчастное течение моих трудных обстоятельств. Как-нибудь на год, уехать скорее как можно в Рим, где убитая душа воскреснет вновь, как воскресла прошлую зиму и весну, приняться горячо за работу и, если можно, кончить роман ("Мертвые Души") в один год. Но как достать на это средств и денег? Я придумал вот что: сделайте складку, сложитесь все те, которые питают ко мне истинное участие, составьте сумму в 4000 р. и дайте мне взаймы на год. Через год я даю вам слово, если только не обманут мои силы и я не умру, выплатить вам ее с процентами. Это мне даст средство как-нибудь и сколько-нибудь выкрутиться из моих обстоятельств и возвратить на сколько-нибудь меня мне.

Гоголь - В. А. Жуковскому; 21 - 24 дек. 1839 г., из Москвы. Письма, II, 25. Ср. Временник Пушкинского дома, 1914, стр. 72*.

* (Стр. 285. Письмо датируется началом января 1840 г.)

Я был в Петербурге и взял оттуда сестер. Они будут жить в Москве; где-нибудь я их пристрою, хоть у кого-нибудь из моих знакомых, но лишь бы они не знали и не видели своего дома, где они пропадут совершенно. Ты знаешь, что маменька моя глядит и не видит, что она делает то, что никак не воображает делать и, думая об их счастии, сделает их несчастными и потом всю вину сложит на бога, говоря, что так богу было угодно попустить. Об партии нечего и думать в наших местах, и с нашим несчастным состоянием иметь подобные надежды было бы странно, тогда как здесь они могут скорее на это надеяться. По крайней мере скорее здесь, чем где-либо, может попасться порядочный человек и притом менее руководимый расчетами... Не знаю и не могу постичь, какими средствами помочь нашим обстоятельствам хозяйственным, которым грозит совершенное разорение. Тем более оно изумительно, что имение наше во всяком отношении можно назвать хорошим. Мужики богаты; земли довольно; в год четыре ярмарки, из которых скотная, в марте, одна из важнейших в нашей губернии... Нигде так не облегчены крестьяне, как у нас. Нужно же именно так распорядиться, чтобы при этом расстроить в такой степени. Не нужно позабыть, что еще не так давно в руках у маменьки были деньги, что при перезакладке имения года три тому назад она выиграла почти десять тысяч, которые, кажется, могли бы в руках даже неуча помочь и неурожаю и быть полезными на запас и на всякий будущий случай. Ничего не бывало: эти деньги канули, как в воду.

Я не буду в Малороссии и не имею никакой возможности это сделать; но, желая исполнить сыновний долг, то есть доставить случай маменьке меня видеть, приглашаю ее в Москву, на две недели. Мне же предстоит путь не малый в мой любимый Рим: там только найду успокоение. Дух мой страдает. Ради бога, коли тебе будет можно, дай сколько-нибудь маменьке на дорогу, - рублей около пятисот, коли можно. Очень, очень буду тебе благодарен. У меня денег ни гроша: все, что добыл, употребил на обмундировку сестер.

Гоголь А. С. Данилевскому, 29 декабря 1839 г., из Москвы. Письма, II, 21.

2-го января (1840 г.) Ольга Семеновна (жена Аксакова) с Верой уехала в Курск. 3-го числа, часа за два до обеда, вдруг прибегает к нам Гоголь (меня не было дома), вытаскивает из карманов макароны, сыр-пармезан и даже сливочное масло, и просит, чтоб призвали повара и растолковали ему, как сварить макароны. В обыкновенное время обеда Гоголь приехал к нам с Щепкиным, но меня опять не было дома. Я возвратился домой, где Гоголь и Щепкин уже давно меня ожидали. Гоголь встретил меня следующими словами: "Вы теперь сироты, и я привез макарон, сыру и масла, чтоб вас утешить". Когда подали макароны, которые, по приказанию Гоголя, не были доварены, он сам принялся стряпать. Стоя на ногах перед миской, он засучил обшлага и с торопливостью, и в то же время с аккуратностью, положил сначала множество масла и двумя соусными ложками принялся мешать макароны, потом положил соли, потом перцу и наконец сыр, и продолжал долго мешать. Нельзя было без смеха и удивления смотреть на Гоголя; он так от всей души занимался этим делом, как будто оно было его любимое ремесло, и я подумал, что если б судьба не сделала Гоголя великим поэтом, то он был бы непременно артистом-поваром. Как скоро оказался признак, что макароны готовы, т. е. когда распустившийся сыр начал тянуться нитками, Гоголь с великою торопливостью заставил нас положить себе на тарелки макарон и кушать. Макароны точно были очень вкусны, но многим показались не доварены и слишком посыпаны перцем; но Гоголь находил их очень удачными, ел много и не чувствовал потом никакой тягости, на которую некоторые потом жаловались. Во все время пребывания Гоголя в Москве макароны появлялись у нас довольно часто. На другой день получил я письмо от И. И. Панаева, в котором он от имени Одоевского, Плетнева, Врасского, Краевского и от себя умолял, чтоб Гоголь не продавал своих прежних сочинений Смирдину за 5 тысяч (и новой комедии в том числе), особенно потому, что новая комедия будет напечатана в "Сыне Отечества" или "Библиотеке для Чтения"; а Врасский предлагает 6 тысяч с правом напечатать новую комедию в "Отечественных Записках". Я очень хорошо понял благородную причину, которая заставила Гоголя торопиться продажею своих сочинений, для чего он поручил все это дело Жуковскому; но о новой комедии мы не слыхали. Я немедленно поехал к Гоголю и, разумеется, ни той, ни другой продажи не состоялось. Под новой комедией, вероятно, разумелись разные отрывки из недописанной Гоголем комедии, которую он хотел назвать: "Владимир третьей степени". Я не могу утвердительно сказать, почему Гоголь не дописал этой комедии; может быть, он признал ее в полном составе неудобною в цензурном отношении, а может быть, был недоволен ею, как взыскательный художник. Через несколько дней, а именно в субботу, обедал у нас Гоголь с другими гостями; в том числе были Самарин и Григорий Толстой, давнишний мой знакомый и товарищ по театру, который жил в Симбирске и приехал в Москву на короткое время и которому очень хотелось увидеть и познакомиться с Гоголем. Гоголь приехал к обеду несколькими минутами ранее обыкновенного и сказал, что он пригласил ко мне обедать незнакомого мне гостя, графа Владимира Соллогуба. Если б это сделал кто-нибудь другой из моих приятелей, то я бы был этим недоволен; но все приятное для Гоголя было и для меня приятно. Дело состояло в том, что Соллогуб был в Москве проездом, давно не видался с Гоголем, в этот же вечер уезжал в Петербург и желал пробыть с ним несколько времени вместе. Гоголь, не понимавший неприличия этого поступка и не знавший, может быть, что Соллогуб, как человек, мне не понравится, пригласил его отобедать у нас. Через несколько минут вошел Толстой и сказал, что Соллогуб стоит в лакейской и что ему совестно войти. Я вышел к нему и принял его ласково и нецеремонно. Гоголь опять делал макароны и был очень весел и забавен. Соллогуб держал себя очень скромно, ел за троих и не позволял себе никаких выходок, которые могли бы назваться неучтивостью по нашим понятиям и которыми он очень известен в так называемом большом кругу. С этого дня Гоголь уже обыкновенно по субботам приготовлял макароны. Он приходил к нам почти всякий день и обедал раза три в неделю, но всегда являлся неожиданно. В это время мы узнали, что Гоголь очень много работал; но сам он ничего о том не говорил. Он приходил к нам отдыхать от своих творческих трудов, поговорить вздор, пошутить, поиграть на бильярде, на котором, разумеется, играть совершенно не умел; но Константину удавалось иногда затягивать его в серьезные разговоры об искусстве вообще. Я мало помню таких разговоров, но заключаю о них по письмам Константина. Вот что он говорит в одном своем письме: "Чем более я смотрю на него, тем более удивляюсь и чувствую всю важность этого человека и всю мелкость людей его не понимающих. Что это за художник! Как полезно с ним проводить время! Как уясняет Он взгляд в мир искусства!" В это время приехал Панов из деревни. Он вполне понимал и ценил Гоголя. Разумеется, мы сейчас их познакомили, и Панов привязался всею своею любящею душою к великому художнику. Он скоро доказал свою привязанность убедительным образом.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 31 - 32.

Гоголь в самом стесненном положении: взял из института сестер; а маленькое именьице, какое у него было, пропадает. Ему нужно 4000 рублей. Я хотел бы их собрать, но это не удается. Не можете ли меня ссудить этою суммою? Я перешлю ее Гоголю, а вам заплачу, когда это мне будет удобно, впрочем в течение года или через год.

В. А Жуковский наследнику (будущему императору Александру II), в начале 1840 г.. Рус. Арх., 1883, XXXIX.

Видно, вы не разобрали моего письма. Я не просил для Гоголя никакой помощи, и было бы с моей стороны несправедливо просить ее, особливо такой большой, какую вы назначили. Вы уже раз помогли Гоголю - довольно. Еще менее просил я у вас ему взаймы: это было бы с моей стороны неприлично. Я просил у вас просто взаймы себе самому, как то было прежде, и вы очень одолжите меня, если ссудите меня этими деньгами; а с Гоголем будут у меня свои расчеты. Эти деньги дам ему от себя, не вмешивая в это вашего имени. Итак прошу вас убедительно не давать в подарок назначенных вами 2000 рублей; я решительно от этого отказываюсь... и прошу покорно ссудить мою особу вышереченными 4000, кои ни мало не потеряют своей натуры, если будут, принадлежа вам, покоиться в моем кармане, откуда в свое время с торжеством возвратятся в прежнюю великокняжескую обитель*.

* (Жуковский был воспитателем наследника, этим объясняется интимный тон его писем. )

В. А Жуковский наследнику, в начале января 1840 г. Рус. Арх., 1883, II, стр. X.

Я получил ваше письмо, в нем же радостная весть о моем освобождении. Рим мой! Употребляю все силы, все, что в состоянии еще подвигнуться моею волею. А о благодарности нечего и говорить: вы понимаете, как она должна быть сильна. Что я употреблю все, вы этому должны поверить потому, что я для этого живу и существую, и даст бог, выплачу мой долг... Обнимаю вас несчетно, мой избавитель.

Гоголь В. А. Жуковскому, в 1840 г., из Москвы. Письма, II, 30.

Приблизительно в это время Гоголем отделаны "Тяжба" и "Лакейская".

A. И. Кирпичников. Хронолог, канва, 39.

Скажи от меня Гоголю, что я так люблю его, и как поэта, и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества.

B. Г. Белинский - К. С. Аксакову, 10 янв. 1840 г., из Петербурга. Белинский. Письма. Спб. 1914. Т. II, стр. 25.

Мертвящий гнет низкого, пошлого, внешнего лежит теперь на раменах моих. О, выгони меня, ради бога и всего святого, вон в Рим, да отдохнет душа моя! Скорее, скорее! Я погибну. Еще, может быть, возможно для меня освежение. Не может быть, чтобы я совсем умер, чтобы все возвышенное застыло в груди моей без вызова. Спаси меня и выгони вон скорее, хотя бы даже и сам просил тебя повременить и обождать.

Гоголь - М. П. Погодину (который в это время был в Петербурге), 25 янв. 1840 г., из Москвы. Письма, II, 32.

Гоголь в большом затруднении с сестрами. Нужно поместить их, а он горд, и в России талант его дохнет. Добрая Свербеева хлопочет, но придется приняться за Муравьеву.

А. И. Тургенев - кн. П. А. Вяземскому, 19 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. арх., IV, 88.

Гоголь здесь очень в тонком за сестер: не знает, что делать с ними, и в Москве ему не пишется. Хлопочет об их размещении по добрым людям; но жаль, что все одни и те же: Муравьева, да Муравьева; а у ней и без того пансион сирот.

А. И. Тургенев - кн. П. А. Вяземскому, 20 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. арх., IV, 92.

Вчера была среда и чтение у Кириевских... Главное украшение вечера был отрывок из романа, еще не конченного, читанный Гоголем. Чудо. Действие происходит в Риме. Это одно из лучших произведений Гоголя... Гоголь здесь давно; я его вижу два раза в неделю; он был у меня; но, как человек, он очень переменился. Много претензий, манерности, что-то неестественное во всех приемах. Талант тот же.

Т. Н. Грановский - Н. В. Станкевичу, 20 февраля 1840 г., из Москвы. Т. Н. Грановский и его переписка. М. 1897. Т. И, стр. 383.

М. С. Щепкин объявил мне, что он на днях будет обедать у С. Т. Аксакова с Гоголем, и с таинственным тоном прибавил умиленным и дрожащим голосом: "Ведь он, кажется, намерен прочесть там что-то новенькое..." Действительно, через несколько дней после этого Сергей Тимофеевич пригласил меня обедать, сказав, что у него будет Гоголь, и что он обещал прочесть первую главу "Мертвых Душ". Я ожидал этого дня с лихорадочным нетерпением и забрался к Аксаковым часа за полтора до обеда. Щепкин явился, кажется, еще раньше меня... В исходе четвертого прибыл Гоголь... Он встретился со мною, как со старым знакомым, и сказал, пожав мне руку: "А, и вы здесь... Каким образом?" Нечего говорить, с каким восторгом он был принят. Константин Аксаков, видевший в нем русского Гомера, внушил к нему энтузиазм во всем семействе. Для Аксакова-отца сочинения Гоголя были откровением. Они вывели его из рутины старой литературной школы (он принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам) и пробудили в нем новые, свежие силы для будущей деятельности. Без Гоголя Аксаков едва ли бы написал "Семейство Багровых"*.

* (Стр. 290. Художественно-эстетические открытия Гоголя были глубоко восприняты С. Т. Аксаковым, стали откровением для него. Однако неверно утверждение Панаева, что Аксаков "принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам", т. к. еще в 20-е и 30-е гг. он боролся с театральной рутиной, в театральных рецензиях приветствовал новаторскую реалистическую манеру игры М. С. Щепкина.)

День этот был праздником для Константина Аксакова... С какою любовью он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя, как он переглядывался с Щепкиным, как крепко жал мне руки, повторяя: - "Вот он, наш Гоголь! Вот он!" Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и принимал все это, как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на него не как на гения, а просто как на человека...

Чувство глубокого, беспредельного уважения семейства Аксаковых к таланту Гоголя проявлялось во внешних знаках, с ребяческой, наивной искренностью, доходившей до комизма. Перед его прибором, за обедом, стояло не простое, а розовое стекло; с него начинали подавать кушанье; ему подносили любимые макароны для пробы, которые он не совсем одобрил и стал сам мешать и посыпать сыром. После обеда он развалился на диване в кабинете Сергея Тимофеевича, и через несколько минут стал опускать голову и закрывать глаза - в самом ли деле начинал дремать, или притворялся дремлющим... В комнате мгновенно все смолкло... Щепкин, Аксаковы и я вышли на цыпочках. Константин Аксаков, едва переводя дыхание, ходил кругом кабинета, как часовой, и при чьем-нибудь малейшем движении или слове повторял шепотом и махая руками: - "Тсс! Тсс! Николай Васильевич засыпает!.." Об обещанном чтении Гоголь перед обедом не говорил ни слова; спросить его, сдержит ли он свое обещание, никто не решался... Покуда Гоголь дремал, у всех только был в голове один вопрос: прочтет ли он что-нибудь и что прочтет? У всех бились сердца, как они всегда бьются в ожидании необыкновенного события... Наконец, Гоголь зевнул громко. Константин Аксаков при этом заглянул в щелку двери и, видя, что он открыл глаза, вошел в кабинет. Мы все последовали за ним. - "Кажется, я вздремнул немного?" - спросил Гоголь, зевая и посматривая на нас... Дамы, узнав, что он проснулся, вызывали Константина Аксакова и шепотом спрашивали: будет ли чтение? Константин Аксаков пожимал плечами и говорил, что ему ничего не известно. Все томились от этой неизвестности, и Сергей Тимофеевич первый решился вывести всех из такого неприятного положения. - "А вы, кажется, Николай Васильевич, дали нам обещание... Вы не забыли его?" - спросил он осторожно... Гоголя подернуло несколько. - "Какое обещание?.. Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения к чтению и буду читать дурно; вы меня лучше уж избавьте от этого..." При этих словах мы все приуныли; но Сергей Тимофеевич не потерял духа и с большою тонкостью и ловкостью стал упрашивать его... Гоголь отговаривался более получаса, переменяя беспрестанно разговор. Потом потянулся и сказал: "Ну, так и быть, я, пожалуй, что-нибудь прочту вам... Не знаю только, что прочесть..." И приподнялся с дивана. У встрепенувшегося Щепкина задрожали щеки; Константин Аксаков весь просиял, будто озаренный солнцем; повсюду пронесся шепот; "Гоголь будет читать". Гоголь встал с дивана, взглянул на меня не совсем приятным и пытливым глазом (он не любил, как я узнал после, присутствие мало знакомых ему лиц при чтениях) и направил шаги в гостиную. Все последовали за ним. В гостиной дамы уже давно ожидали его. Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного... и вдруг рыгнул раз, другой, третий... Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого удивления и только смотрели на него в тупом недоумении. - "Что это у меня? точно отрыжка!" - сказал Гоголь и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились... Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок... и проч. Гоголь продолжал: - "Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь..." И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою... "Прочитать еще "Северную Пчелу", что там такое?.." - говорил он, уже следя глазами свою рукопись. Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем "Тяжбы". Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел. Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: "Каково? Каково читает?" Щепкин заморгал глазами, полными слез. Чтение отрывка продолжалось не 'более получаса. Восторг был всеобщий; он подействовал на автора. "Теперь я вам прочту, - сказал он, - первую главу моих "Мертвых Душ", хоть она еще не обделана..." Все литературные кружки перед етим уже были сильно заинтересованы слухами о "Мертвых Душах". Говорили, что это произведение гениальное... Любопытство к "Мертвым Душам" возбуждено было не только в литературе, но и в обществе. Нечего говорить, как предложение Гоголя было принято его поклонниками... Гоголь читал неподражаемо. Между современными литераторами лучшими чтецами своих произведений считаются Островский и Писемский: Островский читает без всяких драматических эффектов, с величайшей простотою, придавая между тем должный оттенок каждому лицу; Писемский читает, как актер, - он, так сказать, разыгрывает свою пьесу в чтении... В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами чтений. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большей простотою, чем Писемский... Когда он окончил чтение первой главы и остановился, несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне... На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были потрясены и удивлены. Гоголь открывал для его слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностью, и с такою изумительною верностью и с такою художественною силою... И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!.. У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия.

После чтения С. Т. Аксаков в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас... "Гениально, гениально!" - повторял он. Глазки Константина Аксакова сверкали; он ударил кулаком о стол и говорил: "Гомерическая сила! гомерическая!*" Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях. Гоголь еще более вырос после этого чтения в глазах всех...

* (Стр. 292. Впечатления К. С. Аксакова и его оценка художественной системы "Мертвых душ" получает выражение в статье "Несколько слов о поэме Гоголя: "Похождения Чичикова, или Мертвые души", написанной в 1842 г. Статья эта положит начало примечательной полемике между Аксаковым и Белинским по поводу "Мертвых душ".)

И. И. Панаев. Литературные воспоминания. Полн. собр. соч., VI, 182 - 187.

Гоголь читал первые главы "Мертвых Душ" у Ив. Вас. Киреевского и еще у кого-то. Все слушатели приходили в совершенный восторг; но были люди, которые возненавидели Гоголя с самого появления "Ревизора". "Мертвые Души" только усилили эту ненависть. Так, например, я сам слышал, как известный граф Толстой-Американец говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, которые были горячими поклонниками Гоголя, что "он - враг России" и что "его следует в кандалах отправить в Сибирь".

С. Т. Аксаков. История знакомства, 38.

Некто, не имеющий собственного экипажа, ищет попутчика до Вены, имеющего собственный экипаж, на половинных издержках; на Девичьем Поле, в доме проф. Погодина; спросить Николая Васильевича Гоголя.

Московские Ведомости, 1840, № 28, 6 апр., прибавл. Шенрок. Письма, II, 35.

Мы очень любили с сестрою поспать, но у Погодиных нам не давали долго нежиться в постели, и каждое утро горничная являлась будить нас. Раз, в то время, как горничная должна была прийти нас будить, мы слышим голос у дверей: - "Ах, нет, не надо, не будите их!" Этот голос разбудил нас обеих, я не могла все подыскать, кто бы это мог за нас просить; сестру же этот голос растрогал до слез, и она мне сказала: - "Слышала ли ты? Мне кажется, что это голос маменьки!" Вскоре вошла девушка и открыла нам, что, действительно, приехала маменька и теперь в комнате брата. Через несколько времени брат ввел к нам сестру Ольгу, которая приехала вместе с матерью. Ольга нам показалась очень неуклюжей, и мы сейчас же принялись ее перечесывать и одевать. Брат не сразу сказал нам о приезде матери и, когда мы были готовы уже, повел нас к ней. Свидание было очень трогательное.

Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, 8.

Перед святой неделей приехала мать Гоголя с его меньшей сестрой. Взглянув на Марью Ивановну (так зовут мать Гоголя) и поговоря с ней несколько минут от души, можно было понять, что у такой женщины мог родиться такой сын. Это было доброе, нежное, любящее существо, полное эстетического чувства, с легким оттенком самого кроткого юмора. Она была моложава, так хороша собой, что ее решительно можно было назвать только старшею сестрою Гоголя. Натурально, Марья Ивановна жила, вместе с своими дочерьми, также у Погодина.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 34.

После восьмого марта, в одну из суббот, Гоголь прочел пятую главу "Мертвых Душ", а семнадцатого апреля, тоже в субботу, он прочел нам, перед самой заутреней светлого воскресенья, в маленьком моем кабинете, шестую главу, в которой создание Плюшкина привело меня и всех нас в великий восторг. При этом чтении был Панов, который приехал в то время, когда уже Гоголь читал, и чтоб не помешать этому чтению, он сидел у двери другого моего кабинетца. Панов пришел в упоение и тут же решился пожертвовать всеми своими расчетами и ехать вместе с Гоголем в Италию. Гоголю нужен был товарищ, он напрасно искал его. После чтения мы все отправились в Кремль, чтоб услышать на площади первый удар колокола Ивана Великого. Похристосовавшись после заутрени с Гоголем, Панов сказал ему, что едет с ним в Италию, чему Гоголь чрезвычайно обрадовался.

Прожив несколько времени вместе с матерью и сестрами в доме Погодина, Гоголь уверил себя, что его сестры-"патриотки" (как их называют), которые по-ребячьи были очень несогласны между собой, не могли ехать вместе с матерью в деревню, потому что они будут постоянно огорчать мать своими ссорами. Он решился пристроить как-нибудь в Москве меньшую сестру Лизу, которая была умнее, живее и более расположена к жизни в обществе. Приведение в исполнение этой мысли стоило много хлопот и огорчений Гоголю. Черткова, с которой он был очень дружен, не взяла его сестры к себе, хотя очень могла это сделать; у других знакомых поместить было невозможно. Наконец, через Надежду Николаевну Шереметеву, почтенную и бдительную старушку, которая впоследствии любила Гоголя, как сына, поместил он сестру свою Лизу к г-же Раевской, женщине благочестивой, богатой, не имевшей своих детей, у которой жили и воспитывались какие-то родственницы. Мать Гоголя уехала из Москвы прежде.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 34, 37.

С А. П. Елагиной (матерью братьев Киреевских, племянницей Жуковского) Гоголь сблизился всего больше по случаю помещения сестры его к П. И. Раевской. Интересен рассказ ее о нерешимости, овладевшей Гоголем (это была одна из слабостей его характера), когда нужно было ехать к П. И. Раевской с матерью, чтобы поблагодарить ее за доброе дело, которое она для него сделала. Заехав к Елагиной на минуту, Гоголь долго медлил у нее, несмотря на напоминания матери, что пора ехать; наконец положил руки на стол, оперся на них головою и предался раздумью. "Не поехать ли мне за вас, Николай Васильевич?" - сказала тогда Елагина. Гоголь с радостью на это согласился.

П. А. Кулиш. Записки о жизни Гоголя, I, 260.

Сестры между собой не дружно жили; хотя я не слышала, чтобы они когда ссорились, но заметила, что одна с другой никогда не говорила. Вероятно, мать жаловалась старухе-матери Погодина, что они не дружны между собой до ненависти. Старуха говорила матери: "Вы не справитесь с ними. Подумайте, три дочери взрослые, да еще дома у вас вдова! Поэтому необходимо вам нужно одну оставить!" Так и с братом порешили. Так как Аннет с малых лет была любимицей матери, то Лизу брат оставил и пристроил.

О. В. Гоголь-Головня, 16.

Замечательная зала у Погодина: громадная, круглая, наверху купол, кругом решетки; наши комнаты были наверху, с одной комнаты в другую переходили по той же решетке, страшно было смотреть вниз. Половина этой залы, от пола до верха, завалена старинными бумагами; он, кажется, собирал древность; там стоял и рояль. Как там никто не сидел, я пользовалась тем случаем и постоянно ходила туда играть; брат услышал, как я играю, "Ты лучше играешь, как Аннет" и вообразил, что у меня есть талант, договорил мне учителя - давать мне уроки музыки, и платил за час пять рублей, а чтобы не беспокоить Погодина, он возил меня каждый день к Нащокиным, туда приходил учитель. Потом сказал мне: "Поживи у Нащокина, потому что мне некогда каждый день возить тебя". Пришлось остаться, иногда навещал меня. Раз мадам Нащокина просила его остаться обедать, он отвечал ей "некогда", а она говорила: "у нас за обедом будут малороссийские вареники, и сегодня многие обещали приехать", - тогда он остался. Потом начали съезжаться, и за обедом сидело двенадцать душ, все мужчины, а дамы - только хозяйка и я. У них постоянно собирались все талантливые; из числа тех помню только актера Щепкина. Помню, как один играл на скрипке, другой - на рояли, а некоторые рисунки свои показывали, иные читали свои сочинения. До моего уха долетали слова брата: "Нужно развивать талант, грешно не пользоваться".

Когда в другой раз брат приезжал меня навестить, я просила его отвести меня к матери, что у меня живот болит, а он говорит: "полежи, то перестанет". Я сказала: - мне нужно ехать; а он допытывается: скажи мне, какая у тебя болезнь. Вот мое положение: вместо того, чтобы вести меня к матери, а он завез меня к Аксаковым, сказал: здесь будут мать с сестрами, указал, в какие двери идти, а сам уехал. Незнакомый дом, и я очутилась, как в лесу. Вошла, в первую комнату; в это время вошел старик Аксаков в халате, увидел меня, тотчас же возвратился, выслал свою дочь, и она повела меня в другую комнату. Потом мать с сестрами приехала.

Несколько раз возил нас брат в театр. Я не помню, как-то раз выезжали с театра, верно, не хватало фаэтонов, - только один был; так он с матерью сел, а нас порастыкал знакомым. Мне пришлось ехать в карете с двумя дамами. С Погодиным мы видались во время обеда, а вечером сидели в гостиной, брат читал свое сочинение. Комната наша была на верхнем этаже, мы все там поместились, а в другой - брат.

О. В. Гоголь-Головня, 14 - 16.

Одна из сестер Гоголя, Елизавета Васильевна, была очень недурна собой, и Гоголь был с ней особенно дружен; другая, Анна Васильевна, лицом поразительно походила на брата. Гоголь, обожавший музыку, очень хотел, чтобы хоть одна из сестер играла на фортепиано, и, желая сделать ему приятное, мы пригласили для Анны Васильевны учителя музыки, знаменитого тогда Гурилева. Но Анна Васильевна не отличалась музыкальными способностями, уроки шли неуспешно и скоро прекратились*.

* (Нащокина спутала Анну Васильевну с младшею ее сестрою Ольгой. )

В. А. Нащокина. Нов. Время, 1898; № 8129.

Часы, которые носил Пушкин, я подарил Н. В. Гоголю, у которого они еще и теперь находятся.

П. В. Нащокин (ближайший друг Пушкина) - М. П. Погодину. Барсуков, VII, 310.

Гоголь переселился к нам, на Девичье Поле, прямо из знойной Италии. Он был изнежен южным солнцем, ему была нужна особенная теплота, даже зной; а у нас кстати случилась, над громадной залой с хорами, большая, светлая комната, с двумя окнами и балконом к восходу солнца, царившего над комнатой в летнее время с трех часов утра до трех пополудни. Хотя наш дом, принадлежавший раньше князю Щербатову, и был построен на большую ногу, но уже потому, что комната приходилась почти в третьем этаже, она была относительно своей величины низка, а железная крыша также способствовала ее нагреванию. Для Гоголя это было важно: после итальянского зноя наш русский май не очень-то приятен; а потому наша комната была ему как раз по вкусу. Нечего и говорить, каким почетом и, можно сказать, благоговением был окружен у нас Гоголь. Детей он очень любил и позволял им резвиться и шалить сколько угодно. Бывало, мы, то есть я с сестрою, точно службу служим; каждое утро подойдем к комнате Гоголя, стукнем в дверь и спросим: - "Не надо ли чего?" - "Войдите!" - откликнется он нам. Несмотря на жар в комнате, мы заставали его еще в шерстяной фуфайке поверх сорочки. - "Ну, сидеть, да смирно!" - скажет он и продолжает свое дело, состоявшее обыкновенно в вязанье на спицах шарфа или ермолки, или в писании чего-то чрезвычайно мелким почерком на чрезвычайно маленьких клочках бумаги. Клочки эти он иногда, прочитывая вполголоса, рвал как бы сердясь, или бросал на пол, потом заставлял нас подбирать их с пола и раскладывать по указанию, причем гладил по голове и благодарил, когда ему угождали; иногда же, бывало, как бы рассердившись, схватит за ухо и выведет на хоры: это значило - на целый день уже и не показывайся ему. До обеда он никогда не сходил вниз в общие комнаты, обедал же всегда со всеми нами, причем был большею частью весел и шутлив. Особенно хорошее расположение духа вызывали в нем любимые им макароны; он тут же, за обедом, и приготовлял их, не доверяя этого никому. Потребует себе большую миску и с искусством истинного гастронома начнет перебирать их по макаронке, опустит в дымящуюся миску сливочного масла, тертого сыру, перетрясет все вместе, и, открыв крышку, с какой-то особенно веселой улыбкой, обведя глазами всех сидящих за столом, воскликнет: "Ну, теперь ратуйте, людие!"

Весь обед, бывало, он катает шарики из хлеба, и, школьничая, начнет бросать ими в кого-нибудь из сидящих; а то так, если квас ему почему-либо не понравится, начнет опускать шарики прямо в графин. После обеда до семи часов вечера он уединялся к себе, и в это время к нему уже никто не ходил; а в семь часов он спускался вниз, широко распахивал двери всей амфилады передних комнат, и начиналось хождение, а походить было где: дом был очень велик. В крайних комнатах, маленькой и большой гостиных, ставились большие графины с холодной водой. Гоголь ходил и через каждые десять минут выпивал по стакану. На отца, сидевшего в это время в своем кабинете за летописями Нестора, это хождение не производило никакого впечатления; он преспокойно сидел и писал. Изредка только, бывало, oподнимет голову на Гоголя и спросит: - "Ну, что, находился ли?" - "Пиши, пиши, - отвечает Гоголь, - бумага по тебе плачет". И опять то же: один пишет, а другой ходит. Ходил же Гоголь всегда чрезвычайно быстро и как-то порывисто, производя при этом такой ветер, что стеариновые свечи (тогда о керосине еще не было и помину), оплывали к немалому огорчению моей бережливой бабушки. Когда же Гоголь очень уж расходится, то моя бабушка, мать моего отца, сидевшая в одной из комнат, составляющих амфиладу его прогулок, закричит, бывало, горничной: - "Груша, а Груша, подай-ка теплый платок: тальянец (так она звала Гоголя) столько ветру напустил, так страсть". - "Не сердись, старая, - скажет добродушно Гоголь, - графин кончу, и баста". Действительно, покончит второй графин и уйдет наверх. На ходу, да и вообще, Гоголь держал голову несколько набок. Из платья он обращал внимание преимущественно на жилеты: носил всегда бархатные и только двух цветов: синего и красного. Выезжал он из дома редко, у себя тоже не любил принимать гостей, хотя характера был крайне радушного. Мне кажется, известность утомляла его, и ему было неприятно, что каждый ловил его слово и старался навести его на разговор; наконец, он знал, что к отцу приезжали многие лица специально для того, чтобы посмотреть на "Гоголя", и когда его случайно застигали в кабинете отца, он моментально свертывался, как улитка, и упорно молчал. Не могу сказать, чтобы у Гоголя было много знакомых. Гоголь жил у нас скорее отшельником. Он любил беседовать с духовенством и не обегал нашего немудрого, но очень добродушного религиозного старичка, отца Иоанна: но в церкви Гоголя я ни разу не видал.

Большое удовольствие доставил Гоголю приезд его двух сестер: Марии и Анны Васильевн, поместившихся у нас же, как раз против его комнаты, еще в лучшей, выходившей большим итальянским окном прямо в сад. Гоголь был очень нежный и заботливый брат и сейчас же задумал им что-нибудь подарить; но не знал - что; и прибег к совету моей матери Елизаветы Васильевны, которую он очень уважал и любил. С общего совета они решили купить* два черных шелковых платья, в которых его "сестренки", как он выражался, вскоре и защеголяли. Продажа изданий Гоголя, как это ни удивительно, шла, все-таки, относительно туго, и он постоянно нуждался в деньгах, но прибегал к помощи своих искренних друзей только в крайних случаях; а тогда были около него и считались его друзьями такие личности, как Нащокин, Мельгунов, Павлов, известные своим богатством; они сочли бы за честь и истинное удовольствие ссудить Гоголя деньгами.

Д. М. Погодин (сын М. П. Погодина). Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 42 - 44.

Все мы хорошо знали, что Н. В. Гоголь проживает на антресолях в доме Погодина, но никто из нас его не видал. Только однажды, всходя на крыльцо погодинского дома, я встретился с Гоголем лицом к лицу. Его горбатый нос и светло-русые усы навсегда запечатлелись в моей памяти, хотя это была единственная в моей жизни с ним встреча... Желтая моя тетрадка (с стихотворениями) все увеличивалась в объеме, и однажды я решился отправиться к Погодину за приговором моему эстетическому стремлению. "Я вашу тетрадку, почтеннейший, передам Гоголю, - сказал Погодин: - он в этом случае лучший судья". Через неделю я получил от Погодина тетрадку обратно со словами: "Гоголь сказал, это - несомненное дарование".

А. А. Фет. Ранние годы моей жизни. М. 1893. Стр. 140.

(Описание погодинского дома).

На восходящей от парадного крыльца стеклянной галерее шла налево дверь в переднюю, из которой неширокий коридор проходил через весь дом до противоположного девичьего крыльца, отделяя большую половину дома с приемной, обширной гостиной, превращенной в кабинет Погодина, с балконом на Девичье Поле, от домашних помещений. За парадной амфиладой находилась спальня и вообще женские комнаты. За глухою стеною погодинского кабинета находилась довольно обширная столовая, освещаемая сверху стеклянным куполом, крыша которого виднелась со всех пунктов Девичьего Поля. Снизу столовая эта представлялась снабженною хорами, но в сущности они были балюстрадой, ведущей в комнаты мезонина, в которых мне бывать не пришлось, но памятных тем, что там с полгода проживал Гоголь. В кабинете Погодина глазам непосвященного представлялся невообразимый хаос. Тут всевозможные старинные книги лежали грудами на полу, а на ореховых столах громадные каменные глыбы с татарскими и сибирскими надписями, не говоря уже о сотнях рукописей с начатыми работами, места которых, равно как и ассигнаций, запрятанных по разным книгам, знал только Погодин. Посредине коридора дверь направо шла мимо домашних комнат, в сад, начинавшийся лужайкою с беломраморной посредине вазой. Далее шла широкая и старинная липовая аллея до самого конца сада, с беседкою из дикого винограда. Кроме разнородных и тенистых деревьев, свешивающихся через высокий деревянный забор на Девичье Поле, и обширных прудов, задернутых летом "зеленою сетью трав", при саде было большое количество земли, сдаваемой ежегодно под огородные овощи.

А. А. Фет. Ранние годы моей жизни. М. 1893. Стр. 117 - 118, 121.

(27 апр. 1840 г.). Провожали Гоголюху (М. И. Гоголь). Заплакали и деревяшки.

М. П. Погодин. Дневник. Барсуков, V, 358.

Менее через месяц мать с сестрами (Анной и Ольгой) уехала в деревню домой. Мы с братом проводили их до конторы дилижансов. Возвратясь к Погодиным в нашу большую, теперь опустевшую комнату, мне стало еще грустнее; брат, чтобы развлечь меня, увел меня в свою комнату и стал мне показывать все, что у него было и что могло бы развлечь меня. Один из ящиков его бюро всегда был наполнен фуляровыми платками. Я очень любила их и часто выпрашивала у брата; теперь он предлагал их мне сколько угодно, но я все только плакала; тогда он стал серьезно объяснять мне, что любит меня больше всех и потому оставил меня здесь, не желая расставаться со мною, и в доказательство он подарил мне свой портрет, - этот подарок меня очень обрадовал, и я немного успокоилась, но лишь только я вошла в комнату, как снова залилась слезами; видя все это, брат просил m-me Погодину не оставлять меня одну в передней комнате, тем более, что я боялась спать одна, и меня перевели в комнату старушки Погодиной. Брат и сам собирался за границу и поэтому стал искать такое семейство, куда меня можно бы было поместить. Ему советовали обратиться ко всеми уважаемой старушке-вдове Прасковье Ивановне Раевской. Это была благочестивая и добрая женщина, желавшая провести свою жизнь в монастыре и даже уже жившая там, но любовь к ее маленькой племяннице заставила ее выйти оттуда и снова поселиться в Москве в своем небольшом домике; она была строгая постница и уже десять лет, как не ела ничего скоромного. Семья, в которой я поселилась, состояла из следующих лиц: самой старушки П. И. Раевской лет 50, ее кузины Молчановой, женщины лет 35, тоже очень хорошей и доброй, племянницы Прасковьи Ивановны, девочки 12 лет, и девочки-англичанки, гувернантки. Мне в это время было 17 лет. Я скоро очень полюбила все эти лица, сошлась с ними, для меня это было почти родное семейство, где я вместо предполагаемых пяти месяцев прожила два года.

Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26,8.

Лиза день погрустила после вас, особливо, когда вошла в пустую комнату. Но на другой и на третий день развеселилась снова. Теперь она уже обожает Раевскую, куда она переезжает 10 мая.

Гоголь - сестре Анне, в нач. мая 1840 г., из Москвы. Письма, II, 38.

Гоголь в восторге от ваших стихов "Послание к Павловой"; выучил их наизусть. Он просит вас написать ему в Вену. Когда вы будете в Ганау, он непременно приедет туда; он любит вас ужасно и говорит всегда с большим восхищением об вас, так, как об Италии. Я люблю Гоголя: он очень добрый и любит сестер, заботится о них. Это все делает честь ему. Теперь он очень рад, что поместил одну у пре-почтенной и богомольной дамы, старой Раевской. Все здесь нападают на Гоголя, говоря, что, слушая его разговор, нельзя предполагать в нем чего-нибудь необыкновенного; Ив. Вас. Киреевский, что с ним почти говорить нельзя: до того он пуст. Я сержусь за это ужасно. У них кто не кричит, тот и глуп.

Е. М. Хомякова (сестра поэта Н. М. Языкова, жена А. С. Хомякова) - Н. М. Языкову. Сочинения А. С. Хомякова, VIII, 101.

Пишу к вам впопыхах, перед выездом. Я запоздал за тем и другим. Сделал кое-какую сделку с третьей частью моих сочинений. Деньги получу не вдруг и не теперь, но верные. От Погодина вы получите половину в этом году того долга, который вы для меня сделали, благодаря великодушной любви вашей Теперь у меня на душе покойнее, и я чувствую даже, чего давно не чувствовал, - какое-то тайное расположение к труду. О, если бы отошли и унеслись от меня последние тревоги! Духу моему теперь нужно спокойствие, совершенное спокойствие. - Теперь должен я повергнуть к стопам вашим просьбу, просьбу, которую мне посоветовали сделать в одно и то же время кн. Вяземский и Тургенев (А. И.), как будто по вдохновянию. Кривцов получил, как вам известно, место директора основывающейся ныне в Риме нашей академии художников. Так как при директорах всегда бывает конференц-секретарь, то почему не сделаться мне секретарем его? Здесь я даже могу быть полезным, я, решительно бесполезный во всем прочем. А уж для меня-то наверно это будет полезно, потому что тогда мне, может быть, дадут рублей тысячу сер. жалованья. О, сколько бы это удалило от меня черных и смущающих мыслей! И почему же, когда все что-нибудь выигрывают по службе, одному мне, горемыке, отказано! Если бы это исполнилось, я бы был человек, счастливейший в мире, не потому, что достал средство пропитания, - черт с ним! Я бы за свое пропитание гроша не дал, если бы знал, что существование мое протащится без дела, - но потому, что я возвращу тогда себе себя. Я устал совершенно под бременем доселе не слегавших с меня вот уже год слишком самых тягостных хлопот. Теперь надежда оживила меня, я чувствую готовность на труд, даже не знаю - что-то вроде вдохновения, давно небывалого, начинает шевелиться во мне. О, если бы теперь спокойствия и уединения! - Если бы вы знали, как мучится моя бедная совесть, что существование мое повиснуло на плечи великодушных друзей моих. Хотя я знаю, что они с радостью и охотно поделились со мною, но я знаю также, что все доброе и великодушное на свете есть само по себе уже голь, и лохмотье ему дается, как звезда на грудь или Анна на шею за труды.

Гоголь - В. А. Жуковскому, 3 мая 1840 г., из Москвы. Письма, I, 40.

Приблизился день именин Гоголя, 9-е мая, и он захотел угостить обедом всех своих приятелей и знакомых в саду у Погодина. Мне было досадно, что я не мог участвовать в этом обеде: у меня сделался жестокий флюс от зубной боли, с сильной опухолью. Несмотря на то, я приехал в карете, закутав совершенно свою голову, чтобы обнять и поздравить Гоголя, но обедать на открытом воздухе, в довольно прохладную погоду, не было никакой возможности. Разумеется, Константин там обедал. На этом обеде, кроме круга близких приятелей и знакомых, были: И. С. Тургенев*, князь П. А. Вяземский, Лермонтов, М. Ф. Орлов, М. А. Дмитриев, Загоскин, профессора Армфельд и Редкий, и многие другие. Обед был веселый и шумный; но Гоголь, хотя был также весел, но как-то озабочен, что, впрочем, всегда с ним бывало в подобных случаях. После обеда все разбрелись по саду маленькими кружками. Лермонтов читал наизусть Гоголю и другим, кто тут случись, отрывок из новой своей поэмы "Мцыри" и читал, говорят, прекрасно. Потом все собрались в беседку, где Гоголь собственноручно, с особым старанием, приготовлял жженку. Он любил брать на себя приготовление этого напитка, причем говаривал много очень забавных шуток. Вечером приехали к имениннику пить чай уже в доме несколько дам: А. П. Елагина, Е. А. Свербеева, Е. М. Хомякова и Черткова.

* (Ив. Серг. Тургенев не присутствовал на этом празднике, он ничего о нем не рассказывает в своих воспоминаниях о Гоголе и Лермонтове. С Гоголем в эти годы он, по его словам, два раза встречался только у Елагиной, а Лермонтова вообще видел всего два раза в Петербурге, в самом конце 1840 года. Невероятно предположить, чтоб Тургенев забыл о празднике, проведенном им с Гоголем в среде интимных его друзей, и о чтении Лермонтовым "Мцыри". )

С. Т. Аксаков. История знакомства, 35.

Гоголя посещали немногие, но, все-таки, их было достаточно; а так как он был в душе хлебосол, как всякий истинный малоросс, и только обстоятельства сдерживали его, то один день в году он считал своею обязанностью как бы рассчитаться со всеми знакомыми на славу, и в этот день он уже ничего не жалел. То был Николин день - его именины, 9-го мая. Злоба дня, весь внешний успех пиршества, сосредоточивался на погоде. Дело в том, что обед устраивался в саду, в нашей знаменитой липовой аллее. Пойди дождь, и все расстроится. Еще дня за два до Николы, Гоголь всегда был очень возбужден: подолгу беседовал с нашим старым поваром Семеном, но кончалось всегда тем, что старый Семен при составлении меню нес под конец такую галиматью, что Гоголь, выйдя из себя, кричал: "то-то уйдишь!" и, быстро одевшись, отправлялся в Купеческий клуб к Порфирию. Кроме Порфирия, славился еще повар Английского клуба Басанин. Следовательно, выбор был нетруден, и цены брали подходящие. Обыкновенно Гоголя тянуло более к Порфирию на том основании, что он готовил хотя и проще, но зато пожирнее, да и малороссийские кушанья знал отлично. С кулинарного честью дело устраивалось без затруднения, оставалось вино; отец писал такого рода записку: "Любезный Филипп Федорович (Депре), пришлите, пожалуйста, сколько нужно, вина, человек на 40 - 50, по вашему выбору; оставшиеся бутылки будут возвращены". Вино присылалось отличное, прекрасно подобранное; со счетом не приставали: были деньги, Гоголь сейчас платил, а нет - ждали.

Сад был у нас громадный, на 10 000 квадратных сажень, и весной сюда постоянно прилетал соловей. Но для меня собственно вопрос состоял в том: будет ли он петь именно за обедом: а пел он большею частью рано утром или поздно вечером. Я с детских лет имел страсть ко всякого рода певчим птицам, и у меня постоянно водились добрые соловьи. В данном случае я пускался на хитрость: над обоими концами стола, ловко укрыв ветвями, вешал по клетке с соловьем. Под стук тарелок, лязг ножей и громкие разговоры, мои птицы оживали: один свистнет, другой откликнется, и начинается дробь и дудка. Гости восхищались. "Экая благодать у тебя, Михаил Петрович, умирать не надо. Запах лип, соловьи, вода в виду, благодать да и только!" Надо сказать, что Гоголь был посвящен в мою соловьиную тайну и сам оставался доволен, когда мой птичий концерт удавался, но никому, даже отцу, не выдавал меня.

Кто были гости Гоголя? Всех я не могу припомнить, но в памяти у меня сохранились следующие лица: Нащокин, когда был в Москве, Н. А. Мельгунов, Н. Ф. Павлов, М. С. Щепкин, П. М. Садовский, Васильев, С. П. Шевырев, Вельтман, Н. В. Берг, известный остряк Ю. Н. Бартенев, знаменитый гравер Иордан, актеры Ленский и Живокини, С. Т. Аксаков, К. С. Аксаков и много других, которых я уже не запомню. Обед кончался очень поздно, иногда варили жженку. Разговоры лились неумолкаемо. Пров Михайлович Садовский, нечего греха таить, находился всегда уже в легком подпитии и, по общей просьбе, начинал рассказывать: о капитане Копейкине, о Наполеандре Бонапарте, или неподражаемый рассказ о том, как пьяному мужику все кажется, что у него в ушах "муха жужжит". Вся тонкость этого последнего рассказа состояла в том, чтобы голос вибрировал на разные тоны. Обоймет он, бывало, одну из лип левой рукой, а правой, как бы отмахиваясь от мнимой мухи, лезшей ему в ухо, и начинает на разные лады: "муха жужжит". А мимика, выражение глаз при этом не поддаются никакому описанию. До того же момента, как общество все-таки несколько "куликнет", около Юрия Никитьевича Бартенева, служившего подряд при нескольких генерал-губернаторах чиновником особых поручений, собирался тесный кружок слушателей. Юрий Никитьевич начинал чрезвычайно едко и остро передавать различные факты, смешные стороны лиц, с которыми он сталкивался по своей службе, и большею частью знакомых слушателям; остротам его не было конца, и злой язык Юрия Никитьевича никому не делал пощады. Между прочим, он любил давать всем своим хорошо знакомым прозвища, и так метко, что раз данное им прозвище навсегда оставалось за тем лицом. Жил он в Москве очень открыто, большим хлебосолом, и кто только не бывал у него на Смоленском бульваре! Сам дорогой именинник Гоголь в этот день из нелюдимого, неразговорчивого в обществе превращался в расторопнейшего, радушнейшего хозяина; постоянно наблюдал за всеми, старался, чтобы всем было весело, чтобы все пили и ели, каждого угощал и каждому находил сказать что-нибудь приятное. Из нескольких именинных дней, празднованных в нашем доме, я помню, что раза два случалась дурная погода; тогда обед происходил в доме; но и это имело свою хорошую сторону: Николая Васильевича, несмотря на сильное сопротивление с его стороны, все-таки, удавалось уговорить прочесть что-нибудь. Долго отбивается Гоголь; но видя, что ничто не помогает, нервно передергивает плечами, взберется, бывало, в глубь большого, старинного дивана, примостится в угол с ногами и начнет читать какой-нибудь отрывок из своих произведений. Но как читать? - и представить себе невозможно: никто не пошевельнется, все сидят, как прикованные к своим местам... Обаяние чтения было настолько сильно, что когда, бывало, Гоголь, закрыв книгу, вскочит с места и начнет бегать из угла в угол, - очарованные слушатели его остаются все еще неподвижными, боясь перевести дух... И только раз как-то, после подобного чтения, Пров Михайлович глубоко вздохнул, скорчил уморительную физиономию, ему одному только доступную, и тихо пробурчал: - "а вот и "муха не жужжит". Все рассмеялись, повеселел и сам Гоголь.

Как на чрезвычайно нервного человека, чтение глубоко продуманных и прочувствованных им очерков производило на Гоголя потрясающее впечатление, и он или незаметно куда-то скрывался, или сидел, опустив голову, как бы отрешаясь от всего окружающего... Общество в день именин расходилось часов в одиннадцать вечера, и Гоголь успокаивался, сознавая, что он рассчитался со своими знакомыми на целый год.

Д. М. Погодин. Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 45 - 47.

Гоголь с сестрой своей Лизой был с моими детьми в театре. После спектакля он хотел ехать; но за большим разгоном, лошадей не достали, и Гоголь с сестрою ночевали у нас. На другой день, 18-го мая, после завтрака, в двенадцать часов, Гоголь, простившись очень дружески и нежно с нами и сестрой, которая очень плакала, сел с Пановым в тарантас, я с Константином и Щепкин с сыном Дмитрием поместились в коляске, а Погодин с зятем своим Мессингом - на дрожках, и выехали из Москвы. В таком порядке ехали мы с Поклонной горы по Смоленской дороге, потому что путешественники наши отправлялись через Варшаву. На Поклонной горе мы вышли все из экипажей, полюбовались на Москву; Гоголь и Панов, уезжая на чужбину, простились с ней и низко поклонились. Я, Гоголь, Погодин и Щепкин сели в коляску, а молодежь поместилась в тарантасе и на дрожках. Так доехали мы до Перхушкова, т. е., до первой станции. Дорогой был Гоголь весел и разговорчив. Он повторил свое обещание, сделанное им у меня в доме за завтраком и еще накануне за обедом, что через год воротится в Москву и привезет первый том "Мертвых Душ", совершенно готовый для печати. Это обещание он сдержал, но тогда мы ему не совсем верили. Нам очень не нравился его отъезд в чужие края, в Италию, которую, как нам казалось, он любил слишком много. Нам казалось непонятным уверение Гоголя, что ему надобно удалиться в Рим, чтоб писать об России; нам казалось, что Гоголь не довольно любит Россию, что итальянское небо, свободная жизнь посреди художников всякого рода, роскошь климата, поэтические развалины славного прошедшего, все это вместе бросало невыгодную тень на природу нашу и нашу жизнь. В Пер-хушкове мы обедали, выпили здоровье отъезжающих; Гоголь сделал жженку, не потому чтоб мы любили выпить, а так, ради воспоминания подобных оказий. Вскоре после обеда мы сели, по русскому обычаю, потом помолились. Гоголь прощался с нами нежно, особенно со мной и Константином, был очень растроган, но не хотел этого показать. Он сел в тарантас с нашим добрым Пановым, и мы стояли на улице до тех пор, пока экипаж не пропал из глаз. Погодин был искренно расстроен, а Щепкин заливался слезами. Я, Щепкин, Погодин и Константин сели в коляску, а Митя Щепкин и Мессинг на дрожки. На половине дороги, вдруг, откуда ни взялись, потянулись с северо-востока черные, страшные тучи и очень быстро и густо заволокли половину неба; сделалось очень темно, и какое-то зловещее чувство налегло на нас. Мы грустно разговаривали, применяя к будущей судьбе Гоголя мрачные тучи, потемнившие солнце; но не более как через полчаса мы были поражены внезапною переменою горизонта: сильный северо-западный ветер рвал на клочки и разгонял черные тучи, в четверть часа небо совершенно прояснилось, солнце явилось во всем блеске своих лучей и великолепно склонялось к западу. Радостное чувство наполнило наши сердца.

С. Т Аксаков. История знакомства, 36.

предыдущая главасодержаниеследующая глава











© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2018
При копировании ссылка обязательна:
http://n-v-gogol.ru/ 'N-V-Gogol.ru: Николай Васильевич Гоголь'