|
||
Произведения Ссылки |
Первые годы в Петербурге. Служба. Начало литературной деятельностиГоголь и Данилевский решили вместе ехать в Петербург: Данилевский для поступления в школу гвардейских подпрапорщиков, Гоголь - на государственную службу. Данилевский, как всегда, явился руководителем Гоголя в отношении путевых издержек, трудностей и хлопот. Было условлено, что он заедет за Гоголем из Толстого в Васильевку, откуда они должны были вместе двинуться в дальний путь. Дело было в декабре 1828 г. Для дороги был приготовлен поместительный экипаж, и после продолжительных проводов и напутствий Марьи Ивановны Гоголь кибитка двинулась. Дорога лежала на Москву, но Гоголь ни за что не хотел проезжать через нее, чтобы не испортить впечатления первой торжественной минуты въезда в Петербург. Поэтому они поехали по белорусской дороге, на Нежин, Чернигов, Могилев, Витебск и т. д. В Нежине прожили несколько дней, повидались с некоторыми товарищами и, между прочим, с неуспевшим выехать в Петербург же Прокоповичем. По мере приближения к Петербургу нетерпение и любопытство путников возрастало с каждым часом. Наконец издали показались бесчисленные огни, возвещавшие о приближении к столице. Дело было вечером. Обоими молодыми людьми овладел восторг: они позабыли о морозе, то и дело высовывались из экипажа и приподнимались на цыпочки, чтобы получше рассмотреть столицу. Гоголь совершенно не мог прийти в себя; он страшно волновался и за свое пылкое увлечение поплатился тем, что схватил насморк и легкую простуду. Но особенно обидная неприятность была для него в том, что он, отморозив нос, вынужден был первые дни просидеть дома. Он чуть не слег в постель, и Данилевский перепугался было за нега, опасаясь, чтоб он не разболелся серьезно. От всего этого восторг быстро сменился совершенно противоположным настроением, особенно, когда их стали беспокоить страшные петербургские цены и разные мелочные дрязги. На последней станции перед Петербургом наши путники прочли объявление, где можно остановиться, и выбрали дом Трута у Кокушкина моста, где и пришлось Гоголю проскучать несколько дней в одиночестве, пока Данилевский, оставив его одного, пустился странствовать по Петербургу. Неудивительно, что первые впечатления, вынесенные им из знакомства с Петербургом, были несравненно отраднее, нежели у Гоголя. По моем прибытии в столицу на меня напала хандра или другое подобное, и я уже около недели сижу, поджавши руки, и ничего не делаю. Не от неудач ли это, которые меня совершенно обравноду-шили ко всему? Из числа их первая, что Лог. Ив. Кутузов (сановник, к которому у Гоголя было рекомендательное письмо от Д. П. Трощинского) был во все это время опасно болен, и я до сих пор не являлся. Теперь узнал я, что ему легче, и послезавтра предстану... Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее и великолепнее. Жить здесь не совсем по-свински, т. е., иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали. За квартиру мы (с Данилевским) платим восемьдесят рублей в месяц, за одни стены, дрова и воду. Она состоит из двух небольших комнат и права пользоваться на хозяйской кухне. Съестные припасы также недешевы, выключая одной только дичи (которая, разумеется, лакомство не для нашего брата). Это все заставляет меня жить, как в пустыне; я принужден отказаться от лучшего своего удовольствия - видеть театр. Если я пойду раз, то уже буду ходить часто, а это для меня накладно, т. е. для моего неплотного кармана. В одной дороге издержано мною триста слишком, да здесь покупка фрака и панталон стоила мне двух сот, да сотня уехала на шляпу, на сапоги, перчатки, извозчиков и на прочие дрянные, но необходимые мелочи, да на переделку шинели и на покупку к ней воротника до 80 рублей. Я получила от Николеньки моего два письма, как он приехал в Петербург; в первом он писал, что нашел Кутузова отчаянно больным, а в другом (это другое письмо Гоголя до нас не дошло) уже хвалился его ласками, по милости благодетеля нашего. По словам А. С. Данилевского, Кутузов принял Гоголя очень хорошо, обласкал, сразу перешел с ним на "ты" и пригласил его часто бывать у себя запросто, хотя этим почти все и ограничилось. Трощинский дал Гоголю рекомендательное письмо к министру народного просвещения. Гоголь, Данилевский и И. Г. Пащенко остановились в скромной гостинице и заняли в ней одну комнату с передней. Живут приятели неделю, живут и другую, и Гоголь все собирался ехать с письмом к министру; собирался, откладывая со дня на день, так прошло шесть недель, и Гоголь не поехал... Письмо у него так и осталось. Тотчас по приезде в Петербург Гоголь, движимый потребностью видеть Пушкина, который занимал все его воображение еще на школьной скамье, прямо из дома отправился к нему. Чем ближе подходил он к квартире Пушкина, тем более овладевала им робость и наконец у самых дверей квартиры развилась до того, что он убежал в кондитерскую и потребовал рюмку ликера. Подкрепленный им, он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой: "дома ли хозяин?", услыхал ответ слуги: "почивают!" Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: "верно, всю ночь работал?" - "Как же, работал, - отвечал слуга, - в картишки играл". Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации его. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянно облаком вдохновения. Особенно потемнели у брата волосы после того, как он обрился в Петербурге. Существовало такое убеждение, что кто из Малороссии приезжает в Петербург, на того вода петербургская так действует, что волосы вылезают. И брат, как приехал в Петербург, обрился. После того волосы у него потемнели. Ездил с ним лакей отсюда, он и тому советовал обриться, но лакей не послушался и лысым стал. (Дм. Прок. Трощинский умер 22 февраля 1829 года). Мать рассказывала, когда Андрей Андреевич Трощинский получил наследство от Трощинского-министра, то мать его, Анна Матвеевна, говорила ему: "Ты получил громадное наследство, уступи Яреськи Машеньке (т. е., моей матери), как она тут росла". Он замолчал. Мать моя видела его неудовольствие, сказала тетке: "зачем? Ему самому нужно". И он ни слова на это не сказал. У Андрея Андреевича (племянника и наследника Д. П. Трощинского) внезапно обнаружилась гордость, чванство и небрежение к посетителям, и притом в большой степени в ястии и питии оказались весьма неприличные натяжки. И таким образом один из хлебосоль-нейших домов достался такому прокислоеду. Гоголь боялся гласности и прокладывал себе дорогу к литературным успехам тайком даже от ближайших друзей своих. Он написал стихотворение "Италия" и отправил его incognito к издателю "Сына Отечества". Стихи были напечатаны в № 12 "Сына Отечества и Северного Архива" 1829 года. ПЕРВОЕ НАПЕЧАТАННОЕ
ПРОИЗВЕДЕНИЕ ГОГОЛЯ
Италия
Италия - роскошная страна! По ней душа и стонет и тоскует; Она вся рай, вся радости полна, И в ней любовь роскошная веснует. Бежит, шумит задумчиво волна И берега чудесные целует; В ней небеса прекрасные блестят; Лимон горит, и веет аромат. И всю страну объемлет вдохновенье; На всем печать протекшего лежит; И путник зреть великое творенье, Сам пламенный, из снежных стран спешит, Душа кипит, и весь он - умиленье, В очах слеза невольная дрожит; Он погружен в мечтательную думу, Внимает дел давно минувших шуму. Здесь низок мир холодной суеты, Здесь гордый ум с природы глаз не сводит; И радужной в сияньи красоты И ярче, и ясней по небу солнце ходит. И чудный шум, и чудные мечты Здесь море вдруг спокойное наводит; В нем облаков мелькает резвый ход, Зеленый лес и синий неба свод. А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышет. Как спит земля, красой упоена! И страстно мирт над ней главой колышет. Среди небес, в сиянии луна Глядит на мир, задумалась и слышит, Как под веслом проговорит волна; Как через сад октавы пронесутся, Пленительно вдали звучат и льются. Земля любви и море чарований! Блистательный мирской пустыни сад! Тот сад, где в облаке мечтаний Еще живут Рафаэль и Торкват! Узрю ль тебя я, полный ожиданий? Душа в лучах, и думы говорят, Меня влечет и жжет твое дыханье, Я - в небесах весь звук и трепетанье!.. Без подписи. Сын Отечества и Северный Архив, т. II, 1829, № XII, стр. 301. Цензурное разрешение - 22 февраля 1829 г. Номер вышел в свет 23 марта. Николенька мой о сю пору не определен на службу. Покойный благодетель наш, Дмитрий Прокофьевич, говорил мне, чтобы я не скучала его нескорым определением, потому что Кутузов выискивает для него хорошую и выгодную должность, что чрезвычайно трудно теперь на штатской службе, где совершенно набито людей. Я о сем писала Николе своему, чтобы он не наскучил Кутузову и положился бы с терпением на его старание, а он мне отвечает: "Вы мне советуете не беспокоить Логгина Ивановича моим определением; оно бы и хорошо, когда бы я мог ничего не есть, не нанимать квартиры и не изнашивать сапог, но так как я не имею сих талантов, т. е., жить воздухом, то и скучаю своим бездействием, сидя в холодной комнате и имея величайшее несчастие просить у вас денег, знавши теперешние ваши обстоятельства". И я должна была опять занять и послать ему денег. Видно, он был в самом тревожном положении, что прибавил: "Недаром я не любил никаких протекций: без них давно бы я определился к месту". В конце письма несколько потешил меня, что надежда мелькнула ему, но что он не смеет еще предаваться ей, и жалеет, что не взялся за сие прежде, и через то много потерял, и я не знаю, что он под этим разумеет. Я переменил прежнюю свою квартиру... Я сильно Нуждался в это время, но, впрочем, это все пустое. Что за беда - посидеть какую-нибудь неделю без обеда?.. Вы не поверите, как много в Петербурге издерживается денег. Несмотря на то, что я отказываюсь почти от всех удовольствий, что уже не франчу платьем, как было дома, имею только пару чистого платья для праздника или для выхода и халат для будня, что я тоже обедаю и питаюсь не слишком роскошно, и несмотря на это все, по расчету менее 120 рублей никогда мне не обходится в месяц. Как в этом случае не приняться за ум, за вымысел, как бы добыть этих проклятых, подлых денег, которых хуже я ничего не знаю в мире. Вот я и решился... В следующем письме извещу вас о удачах или неудачах... Я живу на четвертом этаже (на Б. Мещанской, в доме каретника Иохима), но чувствую, что и здесь мне не очень выгодно. Когда еще стоял я вместе с Данилевским, тогда ничего, а теперь очень ощутительно для кармана: что тогда платили пополам, за то самое я плачу теперь один. Но впрочем мои работы повернулись, и я надеюсь в недолгом времени добыть же чего-нибудь... Проклятая болезнь, посетившая было меня при вскрытии Невы, помогла еще более истреблению денег. У Гоголя была поэма "Ганц Кюхельгартен", написанная, как сказано на заглавном листке, в 1827 году. Не доверяя своим силам и боясь критики, Гоголь скрыл это раннее произведение свое под псевдонимом В. Алова. Он напечатал его на собственный счет, вслед за стихотворением "Италия", и роздал экземпляры книгопродавцам на комиссию. В это время он жил со своим земляком и соучеником по гимназии Н. Я. Прокоповичем, который поэтому-то и знал, откуда выпорхнул "Ганц Кюхельгартен". Для всех прочих знакомых Гоголя это оставалось непроницаемою тайною. Некоторые из них, - и в том числе П. А. Плетнев, которого Гоголь знал тогда еще только по имени, и М. П. Погодин, получили инкогнито по экземпляру его поэмы; но автор никогда ни одним словом не дал им понять, от кого была прислана книжка. ЗАГЛАВНАЯ СТРАНИЦА
Ганц Кюхельгартен. Идиллия в картинах. Соч. В. Алова. (Писано в 1827 году). Спб. 1829 г. В тип. А. Плюшара. /В 12 д. л., 71 стр./. Цензурное разрешение: "7 мая 1829 года"*. * (Стр. 101. Установлено, что "Ганц Кюхельгартен" поступил в продажу после 5 июня. ) Предисловие
Предлагаемое сочинение никогда бы не увидело света, если бы обстоятельства, важные для одного только автора, не побудили его к тому. Это произведение его восемнадцатилетней юности. Не принимаясь судить ни о достоинствах, ни о недостатках его, и предоставляя это просвещенной публике, скажем только то, что многие из картин сей идиллии, к сожалению, не уцелели; они, вероятно, связывали более ныне разрозненные отрывки и дорисовывали изображение главного характера. По крайней мере мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданьем юного таланта. Гоголь притаился за своим псевдонимом и ждал, что будут говорить о его поэме. Ожидания его не оправдались. Знакомые молчали или отзывались о "Ганце" равнодушно, а между тем Н. А. Полевой прихлопнул ее в своем журнале насмешкою. Вот критика Полевого/Московский Телеграф, 1829, № 12, июнь, стр. 515/: Издатель сей книжки говорит, что сочинение г-на Алова не было предназначено для печати, но что важные для одного автора причины побудили его переменить свое намерение. Мы думаем, что еще важнейшие причины имел он не издавать своей идиллии. Достоинство следующих стихов укажет на одну из сих причин: Мне лютые дела не новость; Но демона отрекся я, И остальная жизнь моя - Заплата малая моя За остальную жизни повесть. Заплатою таких стихов должно бы быть сбережение оных под спудом. Гоголь бросился со своим слугою Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцов экземпляры, нанял номер в гостинице (эта гостиница, по указанию Прокоповича, находилась в Вознесенской улице, на углу, у Вознесенского моста) и сжег все экземпляры до одного. В 1829 году, когда Яким Нимченко, слуга Гоголя, выехал с ним в Петербург, Якиму было лет 26. Он был при Гоголе лакеем и поваром, жил сначала один, потом с женою. Поварскому искусству учился в Орловской губернии, у помещика Филиппова, куда отдан был еще отцом Гоголя. Гоголь был такой молчаливый и таинственный, что напечатал он в первый раз свое сочинение "Ганц Кюхельгартен или картины", принес ко мне на продажу и через неделю спросил, продаются ли. Я сказал, что нет, он забрал их - и только и видели; должно быть печка поглотила и тем кончилось, что и теперь нигде нет этой книги и публика не знает и не видала его первого произведения. Мне предлагают место с 1000 рублей жалования в год. Но за цену ли, едва могущую выкупить годовой наем квартиры и стола, мне должно продать свое здоровье и драгоценное время? и на совершенные пустяки, - на что это похоже? в день иметь свободного времени не более, как два часа, а прочее все время не отходить от стола и переписывать старые бредни и глупости господ столоначальников и проч... Итак я стою в раздумье на жизненном пути, ожидая решения еще некоторым моим ожиданиям. Может быть, на днях откроется место выгоднее и благороднее; но, признаюсь, ежели и там мне нужно будет употребить столько времени на глупые занятия, то я - слуга покорный. Наконец я принужден снова просить у вас, добрая, великодушная моя маменька, вспомоществования. Чувствую, что в это время это будет почти невозможно вам, но всеми силами постараюсь не докучать вам более. Дайте только мне еще несколько времени укорениться здесь; тогда надеюсь как-нибудь зажить своим состоянием. Денег мне необходимо нужно теперь триста рублей. Метаюсь во все стороны, как бы лучше устроить свои дела, но кроме прибавления долгу ничего не успеваю. В Опекунский совет в С. -Петербург послала 1450 рублей, заняла у Борковской, да продала медный куб из винокурни, а себе сделаю деревянный, и с казной разделалась за сей год, да Николеньке надобно послать сколько смогу; он еще не определился о сию пору; я часто от него получаю письма и ему пишу по нескольку листов морали. Книжка "Московского Телеграфа" со строгой рецензией Полевого вышла в конце июня. Только в № 87 "Северной Пчелы" 1829 г., вышедшем 2 0 июля, появился новый отзыв о "Ганце Кюхельгар-тене", столь же неблагоприятный, как рецензия Полевого. "В сочинителе, - говорит отзыв, - заметно воображение и способность писать (со временем) хорошие стихи, ибо издатели говорят, что "это произведение его восемнадцатилетней юности"; но скажем откровенно: сии господа издатели напрасно "гордятся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта". В "Ганце Кюхельгартене" столь много несообразностей, картины часто так чудовищны и авторская смелость в поэтических украшениях, в слоге и даже в стихосложении так безотчетлива, что свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом. Не лучше ли б было дождаться от сочинителя чего-нибудь более зрелого, обдуманного и обработанного?" К этой рецензии присоединено известие, что "Ганц Кюхельгартен" продается во всех книжных лавках по 5 рублей". Это дополнительное извещение "Северной Пчелы" позволяет думать, что рецензия "Московского Телеграфа" не произвела на Гоголя такого сильного впечатления, какое приписывалось ей Кулишом (прочитав рецензию Полевого, Гоголь тотчас собрал экземпляры и сжег все до одного"). Сожжение "Ганца Кюхельгартена", очевидно, совершилось после рецензии "Северной Пчелы", т. е., после 20 июля. Оно совпадает по времени с внезапным решением Гоголя ехать за границу, - решением, о котором он уведомил свою мать 24 июля. Одною из главных причин (если не главною) этой решимости был холодный прием, оказанный "Ганцу Кюхельгартену". Любезнейшая родительница! Руководствуясь чувствами сыновней к Вам любви, я ничем не могу доказать их более, как во время отсутствия моего утвердить благосостояние Ваше на прочном основании. По сему единственно побуждению все недвижимое имение полтавской губернии в поветах: полтавском и миргородском в селе Васильевке, состоящее в крестьянах, пашенных и сенокосных землях, лесах и прочих угодьях, как из наследственного с сестрами моими имения, по разделу между нами законным образом мне достанется, - я вверяю в полное и беспрекословное распоряжение Ваше, так точно, как бы вы распоряжались Вашею собственностью, представляя Вам право продавать и закладывать из оного часть или все вообще по усмотрению Вашему, в чем я Вам верю совершенно, и что Вы сходно с сею доверенностью сделаете, на все то я в полной мере согласен. Вам преданнейший сын, 14-го класса Николай Гоголь-Яновский. - Сия доверенность принадлежит родительнице моей, коллежской асессорше Марье Ивановне Гоголь-Яновской. 1829 года июля 23 дня сие письмо С. -Петербургской палаты, Гражданского Суда в 1 Департаменте чиновник 14-го класса Николай Гоголь-Яновский явил и лично на основ, указа 1765 г. объявил, что оное собственноручно им подписано и дано родительнице его колл. асессорше Марье Ивановне Гоголь-Яновской. Маменька! Не знаю, какие чувства будут волновать вас при чтении письма моего; но знаю только то, что вы не будете покойны. Говоря откровенно, кажется, еще ни одного вполне истинного утешения я не доставил вам. Простите, редкая, великодушная мать, еще доселе недостойному вас сыну... Я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы то ни стало; но богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи и, что всего страннее, там, где их вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции, легко получали то, чего я, с помощью своих покровителей, не мог достигнуть. Наконец... какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать... Маменька, дражайшая маменька! Я знаю, вы одни истинный друг мне. Поверите ли? и теперь, когда мысли мои уж не тем заняты, и теперь, при напоминании, невыразимая тоска врезывается в сердце. Одним вам я только могу сказать... Вы знаете, что я был одарен твердостью, даже редкою в молодом человеке... Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости? Но я видел ее... нет, не назову ее... она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение - не кстати для нее. - Это божество, но облаченное слегка в человеческие страсти. - Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печат-леется в сердце; глаза, быстро пронзающие душу; но их сияния, жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из челове-ков. О, если бы вы посмотрели на меня тогда!.. правда, я умел скрывать себя от всех, но укрылся ли от себя? Адская тоска, с возможными муками, кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешникам уготован ад, то он не так мучителен. Нет, это не любовь была... я по крайней мере не слыхал подобной любви. В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я... Взглянуть на нее еще раз - вот бывало одно единственное желание, возраставшее сильнее и сильнее, с невыразимою едкостью тоски. С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние. Все совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны, и душа не могла дать отчета в своих явлениях. Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу. В умилении я признал невидимую десницу, пекущуюся о мне, и благословил так дивно назначаемый путь мне. Нет, это существо, которое он послал лишить меня покоя, расстроить шатко созданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений. Это было божество, им созданное, часть его же самого. Но, ради бога, не спрашивайте ее имени. Она слишком высока, высока! Итак я решился. Но к чему, как приступить? выезд за границу так труден, хлопот так много! Но лишь только я принялся, все, к удивлению моему, пошло как нельзя лучше; я даже легко получил пропуск. Одна остановка была наконец за деньгами. Здесь уже было я совсем отчаялся; но вдруг получаю следуемые в опекунский совет. Я сейчас отправился туда и узнал, сколько они могут нам дать просрочки на уплату процентов; узнал, что просрочка длится на четыре месяца после сроку, с платою пяти рублей от тысячи в каждый месяц штрафу. Стало быть, до самого ноября месяца будут ждать. Поступок решительный, безрассудный; но что же было мне делать?.. Все деньги, следуемые в опекунский совет, оставил я себе и теперь могу решительно сказать: больше от вас не потребую. Одни труды мои и собственное прилежание будут награждать меня. Что же касается до того, как вознаградить эту сумму, как внесть ее сполна, вы имеете полное право данною и прилагаемою мною при сем доверенностью продать следуемое мне имение, часть, или все, заложить его, подарить и проч., и проч. Во всем оно зависит от вас совершенно. Не огорчайтесь, добрая, несравненная маменька! Этот перелом для меня необходим. Это училище непременно образует меня: я имею дурной характер, испорченный и избалованный нрав (в этом признаюсь я от чистого сердца); лень и безжизненное для меня здесь пребывание непременно упрочили бы мне их на век. Нет, мне нужно переделать себя, переродиться, оживиться новою жизнью, расцвесть силою души в вечном труде и деятельности, и если я не могу быть счастлив (нет, я никогда не буду счастлив для себя: это божественное существо вырвало покой из груди моей и удалилось от меня), по крайней мере всю жизнь посвящу для счастия и блага себе подобных. Но не ужасайтесь разлуки, я недалеко поеду: путь мой теперь лежит в Любек. Это большой приморский город Германии, известный торговыми своими сношениями всему миру, - расстоянием от Петербурга на четыре дня езды. Я еду на пароходе, и потому времени употребляю еще менее. Прошу вас покорнейше, если случатся деньги когда-нибудь, выслать Данилевскому сто рублей. Я у него взял шубу на дорогу себе, также несколько белья, чтобы не нуждаться в чем. Ссылаясь на пламенную страсть к какой-то неизвестной особе, как на причину своей странной поездки, Гоголь, по всей вероятности, лукавил: ни Данилевский, ни другие товарищи не видели в нем никаких следов романтических увлечений и вообще нравственной перемены. Никогда и впоследствии никому не обмолвился Гоголь об этой страсти, существовавшей в его воображении. Правда, Гоголь был весьма скрытен по природе, но сколько ни припоминал А. С. Данилевскии, - все его душевное состояние и самое поведение в то время нисколько не подтверждали это невероятное сообщение. Терпел я порядочную бурю на корабле, во время которой, к собственному удивлению моему, и мысль о страхе не закрадывалась в мою душу; чувствовал только дурноту, - неминуемое следствие качки. После двухдневного плавания, не видя ничего, кроме моря и неба, прибыли мы к берегам Швеции, где увидел я несколько странного вида разбросанных хижин. Вид острова Борнгольма, с его дикими, обнаженными скалами и вместе цветущею зеленью долин и красивыми домиками, восхитителен. Из острова Борнгольма мы прямо пристали через четыре дня и вышли на берег Дании. Сегодня поутру, часа в три, прибыл я в Любек. Шесть дней плыл я водою: это случилось оттого, что ветер в продолжение всего этого времени не был для нас попутный. Теперь только, когда я, находясь один посреди необозримых волн, узнал, что значит разлука с вами, моя неоцененная маменька, в эти торжественные, ужасные часы моей жизни, когда я бежал от самого себя, когда я старался забыть все окружавшее меня, мысль, что я вам причиняю сим, тяжелым камнем налегла на душу, и напрасно старался я уверить самого себя, что принужден был повиноваться воле того, который управляет нами свыше. Нет, я не могу расстаться с вами, великодушный друг, ангел-хранитель мой! Как! за эти бесчисленные благодеяния, за эту ничем неотплатимую любовь я должен причинять вам новые огорчения! Я должен, вместо радости и счастливого спокойствия, исполнить жизнь вашу горькими минутами! О, это ужасно! Это раздирает мое сердце. Простите, милая, великодушная маменька, простите своему несчастному сыну, который одного только желал бы ныне - повергнуться в объятия ваши и излить перед вами изрытую и опустошенную бурями душу свою, рассказать всю тяжкую повесть свою. Часто я думаю о себе: зачем бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем он дал всему этому такую грубую оболочку? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения? Но мой бренный разум не в силах постичь великих определений всевышнего. Ради бога, об одном прошу вас только: не думайте, чтобы разлука наша была долговременна. Я здесь не намерен долго пробыть, несмотря на то, что здешняя жизнь сноснее и дешевле петербургской. Я, кажется, и забыл объявить вам главной причины, заставившей меня именно ехать в Любек. Во все почти время весны и лета в Петербурге я был болен; теперь хотя и здоров, но у меня высыпала по всему лицу и рукам большая сыпь. Доктора сказали, что это следствие золотухи, что у меня кровь крепко испорчена, что мне нужно было принимать кровоочистительный декокт, и присудили пользоваться водами в Травемунде, в небольшом городке, в восемнадцати верстах от Любека. Для пользования мне нужно пробыть не более двух недель. Ели вы хотите, то вам стоит только приказать мне оставить Любек, и я его оставлю немедленно. Я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали. Имением, сделайте милость, располагайте, как хотите. Продайте, ради бога, продайте, или заложите хоть и все. Я слово дал, что более не потребую от вас и не стану разорять вас так бессовестно. Должность, о которой я говорил вам, не только доставит мне годовое содержание, но даже возможность доставлять и вам вспоможения в ваших великодушных попечениях и заботах. Время, здесь проведенное, было бы для меня очень приятно, если бы я только так же был здоров душою, как теперь телом. В Травемунде я нахожусь два дня и завтра снова отправляюсь в Любек. С ужасом читал я письмо ваше, пущенное шестого сентября. Я всего ожидал от вас: заслуженных упреков, которые еще для меня слишком милостивы, справедливого негодования и всего, что только мог вызвать на меня безрассудный поступок мой; но этого я никогда не мог ожидать. Как вы могли, маменька, подумать даже, что я - добыча разврата, что нахожусь на последней ступени унижения человечества! наконец решились приписать мне болезнь, при мысли о которой всегда трепетали от ужаса даже самые мысли мои! Как вы могли подумать, чтобы сын таких ангелов-родителей мог быть чудовищем, в котором не осталось ни одной черты добродетели! Нет, этого не может быть в природе. Вот вам мое признание: одни только гордые помыслы юности, проистекавшие, однакож, из чистого источника, из одного только пламенного желания быть полезным, не будучи умеряемы благоразумием, завлекли меня слишком далеко. Но я готов дать ответ перед лицом бога, если я учинил хоть один развратный подвиг, и нравственность моя здесь была несравненно чище, нежели в бытность мою в заведении и дома. Что же касается до пьянства, я никогда не имел этой привычки. Дома я пил еще вино; здесь же не помню, чтобы употреблял его когда-либо. Но я не могу никаким образом понять, из чего вы заключили, что я должен болен быть непременно этой болезнью. В письме моем я ничего, кажется, не сказал такого, что бы могло именно означить эту самую болезнь. Мне кажется, я вам писал про мою грудную болезнь, от которой я насилу мог дышать, которая, к счастию, теперь меня оставила*. Ах, если бы вы знали ужасное мое положение! Ни одной ночи я не спал спокойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились передо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас. Простите, простите несчастную причину вашего несчастия. * (Нет, речь шла именно о золотухе и о сыпе на руках и на лице, - чего, по словам А. С. Данилевского, совсем не было. Прим. В. И. Шенрока. ) Гоголь перед отъездом за границу квартировал с Н. Я. Прокопо-вичем. Они не вели в отсутствие Гоголя переписки, и Прокопович воображал его странствующим бог знает где. Каково же было его удивление, когда, возвращаясь однажды вечером (22 сентября) от знакомого, он встретил Якима, идущего с салфеткою к булочнику, и узнал что у них "есть гости"! Когда он вошел в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать, как и что, было бы напрасно, и таким образом обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остались для него тайною. Не менее удивлен был и А. С. Данилевский, когда он, входя к Прокоповичу, услышал звуки хорошо знакомого голоса. Хотя, по собственным словам его, он совершенно не верил в серьезность плана, составленного Гоголем, и предвидел его скорое возвращение, но все-таки никак не ожидал, что это случится так быстро. По свидетельству А. С. Данилевского, во время своей первой заграничной поездки Гоголь накупил множество разных небольших, но чрезвычайно изящных и красивых вещей, которые особенно пришлись ему по вкусу. А. А. Трощинский заплатил в банк весь долг, лежавший на Марье Ивановне (Гоголь) под залог всего имения. Марья Ивановна весьма ошиблась заключениями своими о гениальном муже, сыне ее Никоше; он был выпущен из нежинского училища, нигде не хотел служить, как в одном из министерств, и отправился в столицу с великими намерениями и вообще с общеполезными предприятиями: во-первых, сообщить матушке не менее 6000 р. денег, кои он имеет получить за свои трагедии; во-вторых - исходатайствовать Малороссии увольнение от всех податей. Таковые способности восхищали матушку, и она находит любимый разговор свой рассказами о необыкновенных дарованиях Никоши. Едва Никоша прибыл в столицу, как начал просить у матушки денег, коих она переслала выше состояния; наконец, она, думаю, не без помощи А. А., собрала 1800 р. для заплаты процентов в банк; для исполнения сего вернее человека не могла найти матушка, как сына своего, и тем вернее было сие, что сыново же имение находится под залогом. Гений Никоши, получив такой куш, зело возрадовался и поехал с сими деньгами вояжировать за границу, но, увидевши границу, издержал все деньги и возвратился опять в столицу. Но чтобы матушка не была в убытке, то он дал ей письменное позволение пользоваться его доходами с имения, а в том имении ныне оказалось великое изобилие в снеговых слоях и глыбах. А. А., будучи еще в Кибинцах, узнав о таковых подвигах Никоши, сказал: "Мерзавец! Не будет с него добра!" И пошло бы имение в публичную продажу с пятью дочками, но теперь, как сказано выше, долг заплачен. Не снискав известности на поприще литературном, Гоголь обратился к театру. Успехи его на гимназической сцене внушали ему надежду, что здесь он будет в своей стихии. Он изъявил желание вступить в число актеров и подвергнуться испытанию. Неизвестно, какую роль должен был он играть на пробном представлении, только игру его забраковали начисто, и я не знаю, приписать ли это робости молодого человека, не видавшего света. Как бы там ни было, но Гоголь должен был отказаться от театра после первой неудачной репетиции. Проба комического его таланта происходила в кабинете директора театров, князя С. С. Гагарина, в присутствии актеров В. А. Каратыгина и Брянского. В одно утро 1830 или 1831 года (хорошо не помню) мне доложили, что кто-то желает меня видеть. В то время я занимал должность секретаря при директоре императорских театров, князе Гагарине, который жил тогда на Английской набережной. Приказав дежурному капельдинеру просить пришедшего, я увидел молодого человека весьма непривлекательной наружности, с подвязанною черным платком щекою, и в костюме, хотя приличном, но далеко не изящном. Молодой человек поклонился как-то неловко и довольно робко сказал мне, что желает быть представленным директору театров. "Позвольте узнать вашу фамилию?" - спросил я. - "Гоголь-Яновский". - "Вы имеете к князю какую-нибудь просьбу" - "Да, я желаю поступить в театр". Я попросил его сесть и обождать. Было довольно рано; князь еще одевался. Гоголь сел у окна, облокотился на него рукою и стал смотреть на Неву. Он часто морщился, прикладывая другую руку к щеке, и мне казалось, что у него болят зубы. - "У вас, кажется, болит зуб? - спросил я. - Не хотите ли одеколону?" - "Благодарю, это пройдет так". Помолчав с полчаса, он спросил: "А скоро ли я могу видеть князя?" - "Полагаю, что скоро; он еще не одевался". Гоголь замолчал и опять глядел на Неву, барабаня пальцами по стеклу. Вышел чиновник Крутицкий; попросил его узнать, оделся ли к-нязь. Через минуту он вернулся и сказал, что князь уже в кабинете. Доложив директору, что какой-то Гоголь-Яновский пришел просить об определении его к театру, я ввел Гоголя в кабинет к князю. "Что вам угодно?" - спросил его князь. Князь Гагарин, человек в высшей степени добрый, благородный и приветливый, имел наружность довольно строгую и даже суровую и тому, кто не знал его близко, внушал всегда какую-то робость. Вероятно, такое же впечатление произвел он и на Гоголя, который, вертя в руках шляпу, запинаясь, отвечал: "Я желал бы поступить на сцену и просить ваше сиятельство о принятии меня в число актеров русской труппы". - "Ваша фамилия?" - "Гоголь-Яновский". - "Из какого звания?" - "Дворянин". - "Что же побуждает вас идти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить". Между тем, Гоголь имел время оправиться и отвечал уже не с прежнею робостью. - "Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня, мне кажется, что я не гожусь для нее, к тому же я чувствую призвание к театру". - "Играли вы когда-нибудь?" - "Никогда, ваше сиятельство". - "Не думайте, чтоб актером мог быть всякий: для этого нужен талант". - "Может быть, во мне есть какой-нибудь талант". - "Может быть! На какое же амплуа думаете вы поступить?" - "Я сам этого теперь еще хорошо не знаю; но полагал бы - на драматические роли". Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал: "Ну, г. Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия; впрочем, это ваше дело". Потом, обратясь ко мне, прибавил: "Дайте г. Гоголю записку к Александру Ивановичу, чтобы он испытал его и доложил мне". Князь поклонился, и мы вышли. В то время инспектором русской труппы был известный любитель театра А. Ив. Храповицкий. Он был человек очень добрый, но принадлежал к старой классической школе. Он сам часто играл в домашних спектаклях вместе с знаменитой Е. С. Семеновой (кн. Гагариной), считал себя великим знатоком театра и был убежден, что для истинного трагического актера необходимы: протяжное чтение стихов, декламация, дикие завывания и неизбежные всхлипывания, или, как тогда выражались, драматическая икота. К этому-то великому знатоку драматического искусства адресовал я Гоголя. Храповицкий назначил день испытания, кажется, в Большом театре, утром, в репетиционное время. Там заставил он читать Гоголя монологи из "Дмитрия Донского", "Гофолии" и "Андромахи", перевода графа Хвостова. Я не присутствовал при этом испытании, но потом слышал, помнится мне, от М. А. Азаревичевой, И. П. Борецкого и режиссера Боченкова, а также, кажется, и от П. А. Каратыгина, что Гоголь читал просто, без всякой декламации, но как чтение это происходило в присутствии некоторых артистов, и Гоголь, не зная на память ни одной тирады, читал по тетрадке, то сильно сконфузился и, действительно, читал робко, вяло и с беспрестанными остановками. Разумеется, такое чтение не понравилось и не могло нравиться Храповицкому, истому поклоннику всякого рода завываний и драматической икоты. Он, как мне сказывали, морщился, делал нетерпеливые жесты и, не дав Гоголю кончить монолог Ореста из "Андромахи", с которым Гоголь никак не мог сладить, вероятно, потому, что не постигал всей прелести стихов Хвостова, предложил ему прочитать сцену из комедии "Школа стариков"*, но и тут остался совершенно недоволен. Результатом этого испытания было то, что Храповицкий запискою донес кн. Гагарину, что на испытании Гоголь-Яновский "оказался совершенно неспособным, не только в трагедии или в драме, но даже в комедии; что он, не имея никакого понятия о декламации", даже и по тетради читал очень плохо и нетвердо, что фигура его совершенно неприлична для сцены, и, в особенности, для трагедии, что он не признает в нем решительно никаких способностей для театра, и что если его сиятельству угодно будет оказать Гоголю милость принятием его на службу к театру, то его можно было бы употребить разве только на выход. Гоголь, вероятно, сам чувствовал неуспех своего испытания и не являлся за ответом; тем дело и кончилось. * (Стр. 112. "Дмитрий Донской" - трагедия В. А. Озерова; "Гофолия", "Андромаха" - трагедии Ж. Расина; "Школа стариков" - комедия К. Делавиня. ) В конце 1829 или 1830 г., хорошо не помню, один из наших журналистов (сам Булгарин) сидел утром за литературною работою, когда вдруг зазвенел в передней колокольчик, и в комнату вошел молодой человек, белокурый, низкого роста, расшаркался и подал журналисту бумагу. Журналист, попросив посетителя присесть, стал читать поданную ему бумагу, - это были похвальные стихи, в которых журналиста сравнивали с Вальтер-Скоттом, Адиссоном и т. д. Разумеется, что журналист поблагодарил посетителя, автора стихов, за лестное об нем мнение и спросил, чем он может ему служить. Тут посетитель рассказал, что он прибыл в столицу из учебного заведения искать места и не знает, к кому обратиться с просьбою. Журналист просил посетителя прийти через два дня, обещая в это время похлопотать у людей, которые могут определять на места. Журналист в тот же день пошел к М. Я. фон-Фоку, управляющему III Отделением собств. канцелярии его имп. величества, рассказал о несчастном положении молодого человека и усердно просил спасти его и пристроить к месту, потому что молодой человек оказался близким к отчаянию. М. Я. фон-Фок охотно согласился помочь приезжему из провинции и дал место Гоголю в канцелярии III Отделения. Не помню, сколько времени прослужил Гоголь в этой канцелярии, в которую он являлся только за получением жалованья; но знаю, что какой-то приятель Гоголя принес в канцелярию просьбу об отставке и взял обратно его бумаги. Сам же Гоголь исчез куда неизвестно! У журналиста до сих пор хранятся похвальные стихи Гоголя и два его письма (о содержании которых почитаю излишним извещать); но более Гоголь журналиста не навещал! Гоголь в первое свое пребывание в Петербурге обратился ко мне, через меня получил казенное место с жалованьем и в честь мою писал стихи, которые мне стыдно даже объявлять*. * (Стр. 113. В. В. Гиппиус, исследовавший обстоятельства первого года жизни Гоголя в Петербурге, пришел к выводу, что к сообщениям Булгарина "следует отнестись... как к гнусной клевете,., имевшей довольно откровенный политический смысл: дискредитировать Гоголя в сознании молодой революционно-демократической общественности". ) Ради бога, не беспокойтесь об моей участи. Я познаю теперь невидимую руку всевышнего, меня охраняющую: он послал мне ангела-спасителя в лице нашего благодетеля, его превосходительства Андрея Андреевича (Трощинского), который сделал для меня все то, что может только один отец для своего сына; его благодеяния и драгоценные советы навеки запечатлеются в моем сердце. В скором времени я надеюсь определиться в службу. Тогда с обновленными силами примусь за труд и посвящу ему всю жизнь свою. Может быть, богу будет угодно даровать мне возможность загладить со временем мой безрассудный поступок и хотя несколько приблизиться к высоким качествам души нашего благодетеля, ангела между людей. Не отвечал я так долго потому, что вручил незадолго перед сим одно письмо Андрею Андреевичу, по его требованию, в собственные его руки, незапечатанное; следовательно, вы не подивитесь, если я в нем немного польстил ему. Впрочем, он, точно, для меня много сделал: по его милости, я теперь имею теплое на зиму платье, также заплатил должные мною за квартиру. Я надеюсь получить довольно порядочное место в министерстве внутренних дел; но жалованья не могу получить раньше, как через два месяца. Нечего делать, нужно будет прибегнуть снова к Андрею Андреевичу, хотя он и слишком много издержался в Петербурге. Однако ж, все-таки где-нибудь достану триста рублей, а перед вами сдержу свое слово. Боже сохрани, чтобы я осмелился просить у вас, а особливо еще в нынешнее время! Не имея ни призвания, ни охоты к службе, Гоголь тяготился ею, скучал и потому часто пропускал служебные дни, в которые он занимался на квартире литературою. Вот после двух-трех дней пропуска является он в департамент, и секретарь или начальник отделения делают ему замечания: "так служить нельзя, Николай Васильевич, службой надо заниматься серьезно". Гоголь вынимает из кармана загодя приготовленное на высочайшее имя прошение об увольнении от службы и подает. Увольняется и определяется несколько раз. Холодно и безжизненно встретил я новый год. Наступление его всегда было торжественною минутою для меня. Каков-то будет для меня этот год? Чувства мои не переменятся. Месяц назад я был нездоров, но теперь поправился, слава богу. Снова хожу каждый день в должность и в-силу в-силу перебиваюсь. Еще недавно взял у Андрея Андреевича сто пятьдесят рублей на обмундировку. Думал, что останется что-нибудь в присоединение к моему содержанию; напротив, еще должен прибавить. Жалованья получаю сущую безделицу. Весь мой доход состоит в том, что иногда напишу или переведу какую-нибудь статейку для г. г. журналистов*, и потому вы не сердитесь, моя великодушная маменька, если я вас часто беспокою просьбою доставлять мне сведения о Малороссии, или что-либо подобное. Это составляет мой хлеб. Я и теперь попрошу вас собрать несколько таковых сведений, если где-либо услышите какой забавный анекдот между мужиками в нашем селе, или в другом каком, или между помещиками. Сделайте милость, описуйте для меня также нравы, обычаи, поверья. Да расспросите про старину хоть у Анны Матвеевны или Агафьи Матвеевны (тетки Гоголя): какие платья были в их время у сотников, их жен, у тысячников, у них самих, какие материи были известны в их время, и все с подробнейшею подробностью; какие анекдоты и истории случались в их время смешные, забавные, печальные, ужасные. Не пренебрегайте ничем, все имеет для меня цену. В столице нельзя пропасть с голоду, имеющему хоть скудный от бога талант. * (Стр. 114. С января по весну 1830 г. Гоголь сотрудничал в журнале П. П. Свиныша "Отечественные записки", в котором опубликовал повесть "Бисаврюк, или вечер накануне Ивана Купала...", а также, как предполагают некоторые исследователи, материалы по истории и фольклору: "Наставление выборному от Малороссийской коллегии в комиссию о сочинении нового уложения...", "О прежних нравах, вольностях и преимуществах Малороссии", "Нигде не напечатанное доселе письмо Петра Великого к нежинскому наказному полковнику Жураковскому" и "Историческая запорожская песня". ) Еще осмеливаюсь побеспокоить вас одною просьбою: ради бога, если будете иметь случай, собирайте все попадающиеся вам древние монеты и редкости, какие отыщутся в наших местах, стародавние, старопечатные книги, другие какие-нибудь вещи, антики, а особливо стрелы, которые во множестве находимы были в Псле. Я помню, их целыми горстями доставали. Сделайте милость, пришлите их. Я хочу прислужиться этим одному вельможе, страстному любителю отечественных древностей, от которого зависит улучшение моей участи*. Нет ли в наших местах каких записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии, рукописей стародавних про времена гетманщины и прочего подобного? * (Ф. А. Витберг высказывает небезосновательную догадку, что под "вельможею" Гоголь разумеет здесь П. П. Свииьина, известного собирателя древностей и редкостей, издателя "Отечественных Записок", в которых в это время печаталась повесть Гоголя "Бисаврюк". См. Ист. Вестн., 1892, авг., 395.) По словам одного из товарищей Гоголя, В. М. П-ки, жившего с ним несколько времени в Петербурге, не было человека скрытнее Гоголя: по словам его, он умел сообразить средство с целью, удачно выбрать средство и самым скрытным образом достигать цели. В "Отечественных Записках" 1830 года, в февральской и мартовской книжках, была помещена, без имени автора, повесть Гоголя под заглавием "Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала. Малороссийская повесть (из народного предания), рассказанная дьячком Покровской церкви". Неизвестно, какой гонорар получил Гоголь за эту повесть... Издатель "Отечественных Записок" Свиньин во многих местах повести исправил по-своему слог и придал ему тяжелые обороты напыщенного литературного изложения*. Гоголь прекратил вследствие этого свое участие в "Отечественных Записках". * (Прочтите внимательно предисловие Рудого Панька к этой повести (в отдельном издании): Гоголь сам, в шутливом тоне, рассказывает историю этой переделки. П. Кулиш. Записки о жизни Гоголя, I, 86. ) Извините меня великодушно, почтеннейшая маменька, что я так долго не писал к вам. Заботы и вечные беспокойства тягчат меня всеми неразлучными с ними неприятностями. Я не понимаю, как я до сих пор с ума не сошел. После бесконечных исканий, мне удалось, наконец, сыскать место, очень, однако ж, незавидное. Но что ж делать? важной протекции я не имел никакой, а мои покровители водили меня до тех пор, пока не заставили меня усомниться в сбыточности их обещаний. Теперь моим местом я, можно сказать, обязан своим собственным трудам, и теперь, признаюсь, я в ужасном недоумении; сам не знаю, что начать, к чему обратиться, что делать мне. Часто приходит мне на мысль все бросить и ехать из Петербурга; но в то же время вдруг представятся мне все выгоды по службе и по всему, чего я лишусь, удалившись отсюда. Взявши свое место в сравнении с местами, которые занимают другие, я тотчас вижу, что занимаемое мною есть еще не самое худшее, что многие, весьма даже многие захотели бы иметь его, что мне только стоит удвоить количество терпения, и я могу надеяться получить повышение; но зато эти многие получают достаточное количество для своего содержания из дому, а мне должно жить одним жалованьем. Теперь посудите сами, сокративши все возможные издержки, выключая только самых необходимейших для продолжения жизни, никого никогда у себя не принимая, не выходя никогда почти ни на какие увеселения и спектакли, отказавшись от любимого моего развлечения - от театра, и за всем тем я никаким образом не могу издерживать менее ста рублей в месяц: сумма, с которою бы никто из молодых людей не решился жить в Петербурге. Сюда я не включаю денег, следующих на платье, на сапоги, на шляпу, перчатки, шейные платки и тому подобное, чего наберется не менее, как на пятьсот рублей. Теперь вообразите: жалованья я не получаю и пятисот рублей. Если присовокупить к сему и получаемое мною иногда от журналистов, то всего выйдет шестьсот; шутка ли? Это мне, выходит, и стает все на одно только платье, сапоги, шляпу и вообще касающееся до одеяния. Где же теперь мне взять сто рублей в месяц каждый на свое содержание? Занявшись же службой так, как следует, я не в состоянии буду заниматься посторонними делами. Хорошо, что я еще имел все это время такого редкого благодетеля, как Андрей Андреевич. До сих пор я жил одним вспомоществованием. Доказательством моей бережливости служит то, что я еще до сих пор хожу в том самом платье, которое я сделал по приезде своем в Петербург из дому, и потому вы можете судить, что фрак мой, в котором я хожу повседневно, должен быть довольно ветх и истерся также немало, между тем как до сих пор я не в состоянии был сделать нового, не только фрака, но даже теплого плаща, необходимого для зимы. Хорошо еще, я немного привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели. Деньги, которые я выпрашивал у Андрея Андреевича, никогда не мог употребить на платье, потому что они все выходили на содержание, а много я просить не осмеливался, потому что заметил, что я становлюсь уже ему в тягость. Он мне несколько раз уже говорил, что помогает мне до того времени только, пока вы поправитесь немного состоянием, что у него есть семейство, что его дела также не всегда в хорошем состоянии. И вы не поверите, чего мне стоит теперь заикаться ему о своих нуждах. Теперь, в добавку, он располагает ехать в мае месяце совсем из Петербурга. Что мне делать в таком случае? Теперь остается мне спросить вас, маменька: в состоянии ли вы выдавать мне в месяц каждый по сто рублей? Но сделайте милость, говорите точную правду. Если это будет не по состоянию вашему, если чрез это вы принуждены будете отказывать себе в необходимом, о, в таком случае я решусь пожертвовать всеми выгодами службы, решусь бросить Петербург, где, может быть, я бы составил себе счастие, удалюсь куда-нибудь в провинцию, где бы содержание мне не стоило так дорого, короче - все сделаю, на что только возможно решиться, лишь бы не навесть новых огорчений и забот вам! Но боже вас сохрани, великодушная моя маменька, если вы скажете мне, что в состоянии, и между тем необыкновенных усилий и отказов во всех необходимых потребностях это будет стоить вам: в таком случае ваше вспомоществование обратится мне в едкое мучение; я буду почитать себя преступником, который тучею беспокойств помрачает и сокращает драгоценные дни ваши. В самое это время, когда я хотел оканчивать письмо мое к вам, посетил меня начальник мой по службе, с не совсем дурною новостью, что жалованья мне прибавляют еще двадцать рублей в месяц. Итак, я снова спрашиваю вас, маменька, можете ли вы мне высылать по восемьдесят рублей в месяц, исключая мая, за который мне необходимо нужно сто: уменьшение, правда, маловажное, но по крайней мере утешительно тем, что меня замечают. Это дает мне право надеяться, что не будет ли еще прибавки к новому году. Но впрочем, если не в состоянии высылать мне по такой сумме, то, сделайте милость, не затрудняйте себя: я повторяю снова, что буду почитать себя причиною всех горестей и беспокойств. В Васильевке было 1000 десятин земли, и хотя эта земля и была заложена в Опекунском Совете, но составляла имение, на доходы с которого нетрудно было безбедно прожить Марье Ивановне Гоголь и семье ее, даже при необходимости содержать сына в Нежине, а потом помогать ему во время петербургской жизни. Родственники и многочисленные соседи, посещавшие Васильевку, проводили целые дни под кровом дома Марьи Ивановны, гуляли в прелестном тени-том саду, катались по обширному живописному пруду, осененному тарыми деревьями, пользовались широким гостеприимством всегда илои, любезной, веселой и гостеприимной хозяйки. Дом Гоголей был всегда - полная чаша; дом небольшой, но поместительный, многочисленная прислуга, сытный обед, конечно, деревенский, приличные экипажи и лошади. Правда, и в Васильевке, при всем обилии плодов земных, наличные деньги далеко были не в изобилии, торговля продуктами имения была мало развита, частный кредит был редок и дорог, а потому, когда являлась нужда в более или менее значительной сумме денег для уплаты в Опекунский Совет или податей, для высылки в Нежин или Петербург, то деньги эти доставались с трудом и помощью немалых хлопот. Но это была участь, которую Марья Ивановна разделяла со многими своими соседями - помещиками средней руки. Конечно, при хорошем ведении хозяйства с 1000 десятин можно было иметь значительные доходы, но Марья Ивановна не отличалась особенными хозяйственными способностями; кроме того была крайне непрактична, бралась легкомысленно за весьма рискованные предприятия, не умела соразмерять своих расходов с доходами... По словам Анны Васильевны Гоголь, ее мать весьма часто не останавливалась перед покупками, отнюдь не представлявшимися необходимыми, несмотря на недостаток наличных денег. В то время офени-ходебщики с их коробками были частыми и весьма приятными гостями в усадьбах малороссийских помещиков; одно из оснований их торговли был широкий кредит, который они открывали своим покупателям, вознаграждая себя за терпеливое ожидание уплаты высокою продажною ценою. Вот этих-то торговцев радушно принимала Марья Ивановна, покупала у них и нужные, и ненужные вещи, покупала почти всегда в долг, конечно, переплачивая за то страшно в ущерб своим материальным средствам. Не в непосильных жертвах в пользу сына и неумеренной требовательности его, а в собственной неумелости, непрактичности и легкомыслии надо прежде всего искать причин денежных невзгод и затруднений Марьи Ивановны. Н. В. Гоголь-Яновский... поступил на службу в Департамент Уделов 1830 года, апреля 10-го. В Департаменте Уделов Гоголь был плохим чиновником, и, по собственным словам, извлек из службы в этом учреждении только разве ту пользу, что научился сшивать бумагу. Литературные мои занятия и участие в журналах я давно оставил*), хотя одна из статей моих доставила мне место, ныне мною занимаемое. Теперь я собираю материалы только и в тишине обдумываю свой обширный труд. Надеюсь, что вы по-прежнему, почтеннейшая маменька, не оставите иногда в часы досуга присылать все любопытные для меня известия, которые только удастся собрать. Несмотря на все старания свои, я не мог, однако ж, иметь никакой возможности переехать на дачу. Судьба никаким образом не захотела свесть меня с высоты моего пятого этажа в низменный домик на каком-нибудь из островов. Необходимости должно повиноваться, но я всячески стараюсь услаждать свое заключение. Мне советуют делать сколько можно больше движения, и я каждый почти день прогуливаюсь по дачам и прекрасным окрестностям. Нельзя надивиться, как здесь приучаешься ходить: прошлый год, я помню, сделать верст пять в день была для меня большая трудность: теперь же я делаю свободно верст двадцать и более и не чувствую никакой усталости. И это здесь вовсе не удивительно; всякий этим может похвалиться. В девять часов утра отправляюсь я каждый день в свою должность и пробы-ваю там до трех часов; в половине четвертого я обедаю; после обеда в пять часов отправляюсь я в класс, в академию художеств, где я занимаюсь живописью, которую я никак не в состоянии оставить, - тем более, что здесь есть все средства совершенствоваться в ней, и все они, кроме труда и старания, ничего не требуют. По знакомству своему с художниками, и со многими даже знаменитыми, я имею возможность пользоваться средствами и выгодами, для многих недоступными. Не говоря уже об их таланте, я не могу не восхищаться их характером и обращением. Что это за люди! Узнавши их, нельзя отвязываться от них навеки. Какая скромность при величайшем таланте!** В классе, который посещаю я три раза в неделю, просиживаю два часа; в семь часов прихожу домой, иду к кому-нибудь из своих знакомых на вечер, - которых у меня-таки не мало. Верите ли, что одних однокорытников моих из Нежина до двадцати пяти человек. Вы, может быть, думаете, что такое знакомство должно быть в тягость. Ничуть; это не в деревне, где обязаны угощать своих гостей столом или чаем. Каждый у нас ест у себя, приятелей же и товарищей угощают беседою, которою всякий из нас бывает вполне доволен. Люди различных характеров, разного темпераменту всегда найдут о чем поговорить, поспорить и образнообразить свой разговор. Три раза в течение недели отправляюсь я к людям семейным, у которых пью чай и провожу вечер. С девяти часов вечера я начинаю свою прогулку, или бываю на общем гулянье, или сам отправляюсь на разные дачи; в одиннадцать часов вечера гулянье прекращается, и я возвращаюсь домой, пью чай, если нигде не пил (вам не должно показаться это поздним: я не ужинаю), иногда прихожу домой часов в двенадцать или в час, и это время еще можно видеть толпу гуляющих. Ночей, как вам известно, здесь нет; все светло и ясно, только что нет солнца. Вот вам описание моего летнего дня. Всячески стараюсь я лучше провесть его, но все почти вспоминаю за каждым разом деревню. Удовольствия, которые имею я здесь, все почти состоят из упомянутых, и потому не стоят мне ничего. Всякая копейка у меня пристроена, и малейшее исключение уже причиняет расстройство всему моему регулярному ходу издержек. * (Стр. 118. Со Свиньиным и "Отечественными записками" Гоголь по рывает в конце весны 1830 г. ) ** (Стр. 119. Гоголь посещал натурный класс Академии художеств в 1830 - 1833 гг. Вероятно, в этом письме он имеет в виду ведших в 1830 г. натурный класс Алексея Егоровича Егорова и Василия Козьмича Шебуева. ) ...указом Правительствующего сената 1830 года, июня 3-го, утвержден в чине коллежского регистратора, со старшинством со дня вступления в службу. ...10 июля 1830 г. помещен помощником столоначальника. Андрей Андреевич был так милостив, видя нужду мою, что оказал мне помощь, какой только можно было ожидать от добрейшего родственника. С июня месяца, т. е., с тех пор, когда я не получал ничего уже от вас, я пользовался его благодеянием: на три месяца он мне выдал сумму, какую следовало бы мне получить от вас. Следовательно за прошедшие месяцы июнь, июль и август вам нечего беспокоиться. Завтра или послезавтра Андрей Андреевич уезжает отсю-дова, и потому вчера дал еще мне и на первую половину сентября. Служба моя идет очень хорошо; начальники мои все прекрасные люди. Всего только четыре месяца, как я служу, а получил на днях уже штатное место, до которого многие по пяти лет дослуживаются, иные даже по десяти, а все не получают. С нового года надеюсь получить тысячу рублей жалованья, а до того времени должен буду еще беспокоить вас, великодушная маменька. Всего в этом году следует вам выслать мне триста рублей, которые можно разделить на два куша. Часто большие неудобства встречаются от замедления присылки, и тогда принужден я бываю продавать за бесценок самонужнейшие вещи, которых прибретение становится впоследствии мне несравненно дороже. Но нужнее всего теперь для меня письмо ваше. Оно одно доставит мне удовольствие и заставит забыть и крайность, и нужду, и голод, и все неприятности в свете. Начальники мои хорошие люди, и я ими весьма доволен. Не будете ли видеться с Шамшевыми (знакомые Гоголей)? Они хорошо знакомы с Панаевым (начальник Гоголя) и ведут с ним переписку. В таком случае не мешало бы, если бы они упомянули и обо мне. Это, я думаю, ускорило бы мне прибавку жалованья. Словца два-три от хороших людей всегда не помешают. Я вижу, что Никоша не выучился еще расчетливо жить. Главный его расход - на книги, для которых он в состоянии лишиться и пищи. Чувствительно благодарю вас за присланные вами деньги сто рублей. Верьте, что я знаю им цену: могу ли я что-либо из них употребить на ненужное, когда на каждой из сих ассигнаций читаю я те величайшие труды, с которыми они достаются вам? Давно уже меня занимает одна и та же мысль - доставить вам в этом отношении облегчение. Мои удвоившиеся труды, мои успешные занятия и лестное внимание ко мне, - все заставляет думать, что участь моя переменится, и в наступающем 1831 году предвижу я для себя много хорошего. В декабре 1830 г. вышел альманах "Северные Цветы на 1831 год" (цензурное разрешение подписано 18 декабря), где напечатана глава из "исторического романа" Гоголя за подписью оооо*. * (Потому, как объяснил нам В. П. Гаевский, что о встречается четыре раза в имени и фамилии автора: Николай Гоголь-Яновский. П. Кулиш; I, 88. ) 1 янв. 1831 г. вышел № 1 "Литературной Газеты", где напечатана глава из малороссийской повести Гоголя "Учитель" (подписано П. Глечик*) и его статья "Несколько мыслей о преподавании детям географии" (подписано Г. Янов). * (Употребленный здесь псевдоним "П. Глечик" (по объяснению В. П. Гаевского) имеет то основание, что в историческом романе, из которого напечатана глава в "Северных Цветах", одно из действующих лиц - миргородский полковник Глечик. П. Кулиш, I, 89. ) 16 янв. 1831 г. вышел № 4 "Литературной Газеты", где напечатана статья Гоголя "Женщина", подписанная его фамилией. Гоголь достал от кого-то рекомендательное письмо к В. А. Жуковскому. Едва вступивший в свет юноша, я пришел в первый раз к тебе, уже совершившему полдороги на этом поприще. Это было в Шепе-левском дворце. Комнаты этой уже нет. Но я ее вижу, как теперь, всю, до малейшей мебели и вещицы. Ты подал мне руку и так исполнился желанием помочь будущему сподвижнику! Как был благосклонно любовен твой взор!.. Что нас свело, неравных годами? Искусство. Мы почувствовали родство, сильнейшее обыкновенного родства. Оттого, что чувствовали оба святыню искусства. Первые свои произведения Гоголь печатал или в "Северных Цветах", или в "Литературной Газете", причем первый номер последнего издания был преимущественно занят статьями. Так как оба издания принадлежали Дельвигу, то естественно возникает мысль, не он ли рекомендовал Гоголя Жуковскому. Жуковский сдал молодого человека на руки П. А. Плетневу, с просьбою позаботиться о нем. Плетнев был тогда инспектором Патриотического Института и исходатайствовал у императрицы для Гоголя в этом заведении место старшего учителя истории. Вашему превосходительству честь имею донести, что преподавание истории в младшем классе Патриотического Института, которое доныне относилось к обязанностям младших классных дам, Мелен-тьевой и Шемелевой, по причине увеличившегося числа воспитанниц младшего возраста, оказывается для сих двух девиц обременительным, и потому необходимо нужно определить в институт особого учителя для преподавания истории во 2-м и 3-м отделениях младшего возраста. Честь имею представить о желании служащего ныне в Департаменте Уделов чиновника г. Гоголя принять на себя обязанность преподавания истории младшим воспитанницам института с жалованием по 400 р. в год. Так как г. инспектор классов (П. А. Плетнев), рекомендующий сего чиновника, свидетельствует о его способностях и благонадежности, то не благоугодно ли будет вашему превосходительству исходатайствовать высочайшее соизволение на принятие г. Гоголя в институт учителем истории. РЕЗОЛЮЦИЯ
Ее императорское величество, соизволяя на сие представление, повелевает допустить г. Гоголя к преподаванию, 9 февр. 1831 г. Чтобы доставить Гоголю больше средств для жизни, Плетнев ввел его наставником детей в дома П. И. Балабина, Лонгинова и А. В. Ва-сильчикова. В начале 1831 года два старшие мои брата и я поступили в число учеников Гоголя. Это было в то время, когда он сделался домашним учителем и в доме П. И. Балабина и, сколько помню, несколько раньше знакомства его с домом А. В. Васильчикова. Гоголь был рекомендован моим родителям В. А. Жуковским и П. А Плетневым. Первое впечатление, произведенное Гоголем на нас, мальчиков от девяти до тринадцати лет, было довольно выгодно, потому что в добродушной физиономии нового учителя, не лишенной, впрочем, какой-то насмешливости, не нашли мы и тени педантизма, угрюмости и взыскательности, которые считаются часто принадлежностью звания наставника. С другой стороны, одно чувство приличия, может быть, удержало нас от порыва смешливости, которую должна была возбудить в нас наружность Гоголя. Небольшой рост, худой и искривленный нос, кривые ноги, хохолок волос на голове, не отличавшейся вообще изяществом прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком, подергивающим лицо, - все это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и неряшества, - вот каков был Гоголь в молодости. Двойная фамилия учителя, Гоголь-Яновский, затруднила нас вначале; почему-то нам казалось сподручнее называть его г. Яновским, а не г. Гоголем; но он сильно протестовал против этого с первого раза. - "Зачем называете вы меня Яновским? - сказал он. - Моя фамилия Гоголь, а Яновский только так, прибавка; ее поляки выдумали". Уроки происходили более по вечерам. Но классы Гоголя так нас веселили, что мы не роптали на эти вечерние уроки. Сначала предполагалось, что он будет преподавать нам русский язык. Немало удивились мы, когда в первый же урок Гоголь начал толковать нам о трех царствах природы и разных предметах, касающихся естественной истории. На второй урок он заговорил о географических делениях земного шара, о системах гор, рек и проч. На третий - речь зашла о введении в общую историю. Тогда старший брат мой решился спросить У Гоголя: "Когда же начнем мы, Николай Васильевич, уроки русского языка?" Гоголь усмехнулся своею сардоническою усмешкою и ответил: "На что вам это, господа; в русском языке дело - уметь ставить ять и е, а это вы и так знаете, как видно из ваших тетрадей. Просматривая их, я найду иногда случай заметить вам кое-что. Выучить писать гладко и увлекательно не может никто; эта способность дается природой, а не ученьем". После этого классы продолжались на прежнем основании и в той же последовательности, т. е, один посвящался естественной истории, другой - географии, третий - всеобщей истории. Уроки Гоголя нам очень нравились. Они так мало походили на другие Уроки: в них не боялись мы ненужной взыскательности, слышали много нового, для нас любопытного, хотя часто и не очень идущего к делу. Кроме того Гоголь при всяком случае рассказывал множество анекдотов, причем простодушно хохотал вместе с нами. Новаторство было одним из отличительных признаков его характера. Когда кто-нибудь из нас употреблял какое-нибудь выражение, уже сделавшееся давно стереотипным, он быстро останавливал речь и говорил, усмехаясь: "Кто это научил вас говорить так? Это неправильно: надобно сказать так-то". Помню, что однажды я назвал Балтийское море. Он усмехнулся и сказал: "Надобно говорить: Балтическое море; называют его именем Балтийского - невежды, и вы их не слушайте". Но какой тон добродушия слышался во всех его замечаниях! Какою неистощимою веселостью и оригинальностью исполнены были его рассказы о древней истории! Не могу вспомнить без улыбки анекдоты его о войнах Амазиса, о происхождении гражданских обществ и проч... В начале тридцатых годов Гоголь занимался сочинением синхронистических таблиц для преподавания истории по новой методе и, кажется, содействовал Жуковскому в составлении новой системы обучения этой науке, основания которой были изданы в свет впоследствии. Таблицы свои приносил Гоголь и к нам, но употреблял их только в виде опыта. Гоголь скоро сделался в нашем доме очень близким человеком. В дни уроков своих он часто у нас обедал и выбирал обыкновенно за столом место поближе к нам, детям, потешаясь и нашею болтовней и сам предаваясь своей веселости. Рассказы его были уморительны; как теперь помню его комизм, с которым он передавал, напр., городские слухи и толки о танцующих стульях в каком-то доме Конюшенной улицы, бывшие тогда во всем разгаре... Гоголь, так скоро и легко сделавшийся коротким знакомым матушки, которой говорил часто о Своих литературных занятиях, надеждах и проч., никак не мог победит! какой-то робости в отношении к моему отцу. Причиною этому должно полагать то, что он никак не мог отделить отношений своих, как доброго знакомого, от мысли о подчиненности: отец мой был начальником его по Патриотическому Институту, куда Гоголь определен был учителем. Черта довольно оригинальная, потому что отец мой никогда не подавал подчиненным повода не только робеть перед ним, но и всячески заставлял, вне служебных отношений, забывать, что он начальник. Но такова уже была странность Гоголя. При отце он, напр., ни слова почти не говорил о литературе, хотя предмет этот, как известно, всегда занимал Гоголя. О себе скажу, что мои обстоятельства идут, чем далее, лучше и лучше, все поселяет в меня надежду, что если не в этом, то в следующем году, я буду уже в возможности содержать себя собственными трудами; по крайней мере основание положено из самого крепкого камня. Только я вас теперь сильно потревожу убедительной просьбою о присылке двухсот пятидесяти рублей. Это составит половину следуемой мне суммы в нынешнем году (в теперешнем году мне нужно от вас получить только пятьсот). В июне месяце попрошу у вас остальную половину, и это требование, надеюсь, будет последнее. Чего не изведал я в это короткое время! Иному во всю жизнь не случилось иметь такого разнообразия. Время это было для меня наилучшим воспитанием. Зато какая теперь тишина в моем сердце! Какая неуклонная твердость и мужество в душе моей! Неугасимо горит во мне стремление, но это стремление - польза. Мне любо, когда не я ищу, но моего ищут знакомства. Весь этот год будет более ничего, как только утверждение мое, укрепление на месте, обеспечение от всех нужд. Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в "Северных Цветах" отрывок из исторического романа, с подписью оооо, также в "Литературной Газете" - "Мысли о преподавании географии", статью "Женщина" и главу из малороссийской повести "Учитель"*. Их писал Гоголь-Яновский. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел в учителя. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и, как художник, готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает. * (Стр. 125. "Учитель" представлял собой первую главу неоконченной повести "Страшный кабан". Вторая глава "Успех посольства" была напечатана в "Литературной газете" № 17 от 22 марта 1831 г. без подписи.) ...1831 года марта 9-го, по прошению его, из Департамента Уделов уволен. По служению его в сем департаменте поведения был отличного и должность свою исправлял с усердием, в штрафах, под судом и отпусках не был. С высочайшего соизволения ее императорского величества определен в Патриотический Институт старшим учителем истории, состоя по силе высочайшего указа 1 апреля 1831 г. в чине титулярного советника. Вступил в сию должность 1831, марта 10-го. Я было вздумал захворать геморроидами и почел ее бог знает какою опасною болезнию. На после узнал, что нет в Петербурге ни одного человека, который бы не имел ее. Доктора советовали мне меньше сидеть на одном месте. Этому случаю я душевно был рад оставить чрез то ничтожную мою службу, ничтожную, я полагаю, для меня, потому что иной, бог знает, за какое благополучие почел бы занять оставленное мною место. Но путь у меня другой, дорога прямее, и в душе более силы идти твердым шагом. Я мог бы остаться теперь без места, если бы не показал уже несколько себя. Государыня приказала читать мне в находящемся в ее ведении институте благородных девиц. Впрочем вы не думайте, чтобы это много значило. Вся выгода в том, что я теперь немного больше известен, что лекции мои мало-помалу заставляют говорить обо мне, и главное, что имею гораздо более свободного времени: вместо мучительного сидения по целым утрам, вместо сорока двух часов в неделю, я занимаюсь теперь шесть, между тем жалованье даже немного более; вместо глупой, бестолковой работы, которой ничтожность я всегда ненавидел, занятия мои теперь составляют неизъяснимые для души удовольствия. Осенью поступит ко мне Екатерининский институт и еще два заведения; тогда я буду занимать двадцать часов и жалованья буду получать вчетверо больше теперешнего. Но между тем занятия мои, которые еще большую принесут мне известность, совершаются мною в тиши, в моей уединенной комнатке; для них теперь времени много. Я теперь более, нежели когда-либо, тружусь, и более, нежели когда-либо, весел. Спокойствие в моей груди величайшее... Более всего удивляюсь я уму здешних знатных дам (лестным для меня дружеством некоторых мне удалось пользоваться). И в качестве преподавателя Гоголь не отличался большими достоинствами. Только в первое время он принялся за исполнение обязанностей своего звания с жаром юноши, жаждавшего найти достойное поприще для своей деятельности, и, забывая под влиянием этого чувства о материальных выгодах новой своей обязанности, смотрел на нее, как на цель своего существования, как на призвание свыше. Но мало-помалу занятия литературные отвлекли его от однообразных трудов учителя. В первые годы литературной своей деятельности Гоголь работал очень много; к маю 1831 года у него уже готово было несколько повестей, составивших первый том "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Не зная, как распорядиться этими повестями, Гоголь обратился за советом к П. А. Плетневу. Плетнев хотел оградить юношу от влияния литературных партий и в то же время спасти повести от предубеждения людей, которые знали Гоголя лично или по первым его опытам, и не получили о нем высокого понятия. Поэтому он присоветовал Гоголю, на первый раз, строжайшее incognito и придумал для его повестей заглавие, которое бы возбудило в публике любопытство. Так появились в свет "Повести, изданные пасечником Рудым Паньком", который будто бы жил возле Диканьки, принадлежавшей князю Кочубею. Книга была принята огромным большинством любителей литературы с восторгом. Гоголь два раза в неделю ходил в институт, большею частью пешком, а то давал частные уроки, напр., в доме генерала Балабина. К нему приходили на дом ученики из дома католической церкви и другие... Когда "сочинял", то писал сначала сам, а потом отдавал переписывать писарю, так как в типографии не всегда могли разобрать его руку. В это время Якиму часто приходилось бегать в типографию на Б. Морскую, иногда раза по два в день. "Прочтет Николай Васильевич, вписывает еще на печатных листах, тогда несешь обратно". Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге, и именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро. Гоголь был представлен Пушкину на вечере у П. А. Плетнева (вероятно, в двадцатых числах мая 1831 года, когда Пушкин с молодою женою приехал из Москвы в Петербург)* * (Стр. 127. Знакомство Гоголя с Пушкиным произошло 20 мая 1831 г. ) Гоголь жил некоторое время в доме бабушки моей Ал. Ив. Васильчиковой и занимал место воспитателя или, вернее, дядьки слабоумного ее сына Васеньки. Мой отец хорошо помнил, как Гоголь сиживал на балконе, держа на коленях долговязого Васеньку, и пытался научить его азбуке по букварю в картинках: "вот это, душенька, барашек - бе, скажи - б", - терпеливо и мягко твердит он своему ученику. Живучи в доме бабушки, Гоголь написал "Майскую ночь" и под вечер заходил в комнату, где собирались многочисленные приживалки и воспитанницы бабушки, и читал им эту повесть. Раз идет по коридору Александра Ивановна и слышит, как знакомый голос незнакомым для нее звуком читает: "Знаете ли вы украинскую ночь?" Остановилась бабушка, заслушалась, и тут же вырос у ней в глазах облик бедного учителя ее слабоумного сына в великого Гоголя. Гоголь не любил вспоминать, что он был учителем, говорил всегда, что он не помнит этого, однако поддерживал знакомство и посещал Васильчиковых. В 1831 году летом я приехал на вакации из Дерпта в Павловск. В Павловске жила моя бабушка Архарова; и с нею вместе тетка моя Ал. Ив. Васильчикова... Я отправился на поклон к бабушке; время для бабушки уже было позднее, она собиралась спать. "Пойди-ка к Александре Степановне (ее приживалка), там у Васильчиковых при Васе студент какой-то живет, говорят, тоже пописывает, - так ты пойди, послушай", - сказала мне бабушка, отпуская меня. Я отправился к Александре Степановне; она занимала на даче у бабушки небольшую, довольно низенькую комнату; у стены стоял старомодный, обтянутый ситцем диван, перед ним круглый стол, покрытый красной бумажной скатертью; на столе под темно-зеленым абажуром горела лампа. Подле Александры Степановны сидели две другие приживалки. Все три старухи вязали чулки, глядя снисходительно поверх очков на тут же у стола сидевшего худощавого молодого человека; старушки поднялись мне навстречу, усадили меня у стола, потом Александра Степановна, предварительно глянув на меня, обратилась к юноше: "Что же, Николай Васильевич, начинайте!" Молодой человек вопросительно посмотрел на меня; он был бедно одет и казался очень застенчив; я приосанился. "Читайте, - сказал я несколько свысока, - я сам "п и ш у" (читатель, я был так молод!) и очень интересуюсь русской словесностью; пожалуйста, читайте". Ввек мне не забыть выражения его лица! Какой тонкий ум сказался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы. Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша, развернул своими длинными худыми руками рукопись и стал читать. Я развалился в кресле и стал его слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Читал он про украинскую ночь: "Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!"... Он придавал читаемому особый колорит, своим спокойствием, своим произношением, неуловимыми оттенками насмешливости и комизма, дрожавшими в его голосе, и быстро пробегавшими по его оригинальному, остроносому лицу в то время, как серые маленькие его глаза добродушно улыбались, и он встряхивал всегда падавшими ему на лоб волосами. Описывая украинскую ночь, он будто переливал в душу впечатления летней свежести, синей, усеянной звездами выси, благоухания, душевного простора. Вдруг он остановился. - "Да гопак не так танцуется!"... Приживалки вскрикнули: "Отчего не так?" Они подумали, что чтец обращался к ним. Он улыбнулся и продолжал монолог пьяного мужика. Признаюсь откровенно, я был поражен, уничтожен. Когда он кончил, я бросился ему на шею и заплакал. Молодого этого человека звали Николай Васильевич Гоголь. У тетки Васильчиковой было пятеро детей. Один из сыновей родился с поврежденным при рождении черепом, так что умственные его способности остались навсегда в тумане. К этому-то сыну, в виде не то наставника, не то дядьки и был приглашен Гоголь для того, чтобы по мере возможности стараться хоть немного развить это бедное существо. На другой день после чтения я пошел опять к Васильчиковым и увидел следующее зрелище: на балконе, в тени, сидел на соломенном низком стуле Гоголь, у него на коленях полулежал Вася, тупо глядя на большую, развернутую на столе книгу: Гоголь указывал своим длинным, худым пальцем на картинки, нарисованные в книге, и терпеливо раз двадцать повторял следующее: "Вот это, Васенька, барашек - бе...е...е, а вот это корова - му...му...му...у, а вот это собачка - гау... ау...ау..." При этом учитель с каким-то особым оригинальным наслаждением упражнялся в звукоподражаниях. Признаюсь, мне грустно было глядеть на подобную сцену, на такую жалкую долю человека, принужденного из-за куска хлеба согласиться на подобное занятие. Впоследствии Гоголь никогда не припоминал о нашем первом знакомстве: видно было, что он несколько совестился своего прежнего звания толкователя картинок. Но нет сомнения, что его будущей известности много также способствовали знакомства, приобретенные в доме Васильчиковых. Холера теперь почти повсеместно, и наш Петербург не избежал от ней. Слава богу, что она теперь не так опасна, и здешние доктора весьма многих вылечивают. У нас в Павловске все спокойно, и я намерен не выезжать отсюда до тех пор, покамест и в Петербурге не будет все спокойно. Вчера только я получил известие из Петербурга, что ко мне лежит на почте ваше письмо с деньгами. Это меня очень обрадовало. Но меня терзает мысль, что накопление их стоило нам больших пожертвований. В самом деле, как подумаю, где теперь нам взять их, в нынешние крутые времена, то я желал бы лучше не получать их. Впрочем этого впредь, я думаю, не случится. Теперь я обеспечен совершенно и не только не потребую от вас, но может быть, со временем соберу что-нибудь и для вас, а также и для сестры. Насилу теперь только управился я со своими делами и получил маленькую оседлость в Петербурге... В Петербурге скучно до нестер-пимости Холера всех поразгоняла во все стороны, и знакомым нужен целый месяц антракта, чтобы встретиться между собою... Любопытнее всего было мое свидание с типографией (печатавшей "Вечера на хуторе близ Диканьки"): только что я просунулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило; я к фактору, и он, после некоторых ловких уклонений, наконец сказал, что "штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву". Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни. Сейчас прочел "Вечера близ Диканьки". Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. Мне сказывали, что, когда издатель вошел в типографию, где печатались "Вечера", то наборщики начали прыскать и фыркать. Фактор объяснил их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно-веселою книгою. Все лето я прожил в Павловске в Царском Селе. Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей! Первая часть "Вечеров на хуторе близ Диканьки" вышла в свет в начале сентября 1831 г. Я познакомил бы вас хоть заочно, если вы желаете того, с одним очень интересным земляком, - Пасечником Паньком Рудым, издавшим "Вечера на хуторе", т. е. Гоголем-Яновским... У него есть много малороссийских песен, побасенок, сказок и пр., и пр., коих я еще ни от кого не слыхивал, и он не откажется поступиться песнями доброму своему земляку, которого заочно уважает. Он человек с отличными дарованиями, и знает Малороссию, как пять пальцев, в ней воспитывался. (1831 - 1832 г.) На вечерах Плетнева я видал многих литераторов и в том числе А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя. Пушкин и Плетнев были очень внимательны к Гоголю. Со стороны Плетнева это меня нисколько не удивляло, он вообще любил покровительствовать новым талантам, но со стороны Пушкина это было мне вовсе непонятно. Пушкин всегда холодно и надменно обращался с людьми мало ему знакомыми, не аристократического круга и с талантами мало известными. Гоголь же тогда... казался мне ничем более, как учителем в каком-то женском заведении, плохо одетым и ничем на вечерах Плетнева не выказывавшимся... Он жил в верхнем этаже дома Зайцева, тогда самого высокого в Петербурге, близ Кокушкина моста, а так как я жил вблизи того-же места, то мне иногда случалось завозить его. Бар. А. М. Дельвиг (племянник поэта). Мои воспоминания. Изд. Моск. Публичн. и Ру-мянц. музеев, I, 152. Если не ошибаюсь, уроки Гоголя у нас продолжались года полтора. После этого Гоголь пропадал месяца два, и, сколько могу припомнить, в это время было ему передано от матушки удивление об его отсутствии и объяснено, что нам без учителя нельзя долее оставаться. Так как он и после этого не явился, то место его занял П. П. Максимович. Вдруг однажды Гоголь является к обеду. Дело ему немедленно объяснилось; но это нисколько не переменило отношений его к нашему дому. Меня очень опечалили ваши заботы и безденежье; но потерпим покуда; теперь уже мало остается терпеть вам... Одного молодца вы уже совершенно пристроили. Он вам больше уже ничего не будет стоить, а с следующего года будете получать с него, может быть, и проценты... Если бы вы знали, моя бесценная маменька, какие здесь превосходные заведения для девиц, то вы бы, верно, радовались, что ваши дочери родились в нынешнее время. Два здешние института, Патриотический и Екатерининский, самые лучшие, и в них-то, будьте уверены, что мои маленькие сестрицы будут помещены. Я всегда, хотя долго, но достигал своего намерения и твердо уверен, что, с помощью божией, достигну и в этом. В первый раз Гоголь был введен в круг литераторов, как автор "Вечеров на хуторе", 19 февраля 1832 г. на известном обеде А. Ф. Смирдина, по случаю перенесения его книжного магазина от Синего моста на Невский проспект. Гости подарили хозяина разными пьесами, составившими альманах "Новоселье", в котором помещена и Гоголева "Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем".* * (Стр. 132. Речь идет о знаменитом обеде, устроенном известным петербургским книгопродавцем А. Ф. Смирдиным с целью объединения литературных сил и собравшем на нем представителей враждующих литературных группировок.) В начале марта 1832 г. вышла в свет вторая часть "Вечеров на хуторе близ Диканьки". 22 апр. 1832 г. - Был на вечере у Гоголя-Яновского, автора весьма приятных, особенно для малороссиянина, "Повестей пасичника Рудого Панька". Это молодой человек лет 25-ти, приятной наружности. В физиономии его, однако, доля лукавства, которое возбуждает к нему недоверие. У него застал я человек до десяти малороссиян, все почти воспитанников Нежинской гимназии. Теперь если бы ты увидел меня, верно, не узнал: так я похудал. Твой сюртук на меня так широк, как халат. Здешний проклятый климат убийствен. Очень жалею, что не могу прислать, кроме жилета, ничего больше: денег у меня совершенно нет, и я не знаю, станет ли на пересылку. В то время переменчивость в настроении души Гоголя обнаруживалась в скором ожидании и разрушении планов. Так однажды весною он объявил, что едет в Малороссию, и, действительно, совсем собрался в дорогу. Приходят к нему проститься и узнают, что он переехал на дачу. Н. Д. Белозерский посетил его там. Гоголь занимал отдельный домик с мезонином, недалеко от Поклонной горы, на даче Гинтера. "Кто-же у вас внизу живет?" - спросил гость. - "Низ я нанял другому жильцу" - отвечал Гоголь. - "Где же вы его поймали?" - "Он сам явился ко мне, по объявлению в газетах. И еще такая странная случайность! Звонит ко мне какой-то господин. Отпирают. Вы публиковали в газетах об отдаче в наем половины дачи? - Публиковал. - Нельзя ли мне воспользоваться? - Очень рад. Позвольте узнать фамилию. - Половинкин. - Так и прекрасно! Вот вам и половина дачи. - Тотчас без торгу и порешили". Через несколько времени Белозерский опять посетил Гоголя на даче и нашел в ней одного Половинкина. Гоголь, вставши раз очень рано и увидев на термометре восемь градусов тепла, уехал в Малороссию, и с такою поспешностью, что не сделал даже никаких распоряжений касательно своего зимнего платья, оставленного в комоде. Потом уже он писал из Малороссии к своему земляку Белозерскому, чтоб он съездил к Поло-винкину и попросил его развесить платье на свежем воздухе. Белозерский отправился на дачу и нашел платье уже развешенным. Гоголь, по характеру своему, старался действовать на толпу и внешним своим существованием; он любил показать себя в некоторой таинственной перспективе и скрыть от нее некоторые мелочи, которые особенно на нее действуют. Так, после издания "Вечеров", проезжая через Москву, он на заставе устроил дело так, чтоб прописаться и попасть в "Московские Ведомости" не "коллежским регистратором", каковым он был, а "коллежским асессором". - Это надо, - говорил он приятелю, его сопровождавшему. (По поводу предыдущего сообщения М. М. Стасюлевич много позднее запрашивал Анненкова: "Тут что-то не ладно, а выходит такая штука, что Гоголь на заставе, будучи коллежским регистратором, объявил себя коллежским асессором"); Не то, что выходит такая штука будто Гоголь наврал на себя штабский чин, а действительно такая штука вышла в натуре, и только осторожный не в меру тон статьи может рождать некоторое сомнение в этом факте. Гоголь подчистил на подорожной предикат "регистратор" и заместил его другим - "асессор". Так он и был припечатан и явился в Москву. Следовало бы автору, конечно, яснее выразиться, да как же говорить о подчистке*. * (В каждом номере тогдашних "Московских Ведомостей" печаталось "Известие о приехавших в сию Столицу и выехавших из оной осьми классов особах", - начиная с полных генералов и действительных тайных советников, кончая майорами и коллежскими асессорами. Мы пересмотрели газету за весь 1832 год и не нашли там имени Гоголя или Яновского Отметим для курьеза, что в одном из номеров отмечен приехавшим "коллежский асессор Ковалев" (так называется герой гоголевской повести "Нос"). ) Я очень дурно сделал, что решился выехать из Петербурга, да еще в то время, когда чувствовал себя не слишком здоровым. Зато и поплатился порядком, покамест доехал до Москвы. Как нарочно, погода была самая скверная, дожди проливные. Я ехал день и ночь, потому что товарищ мой, ехавший до Москвы вместе со мною, не имел времени останавливаться. Итак я в Москву приехал нездоровым, и хотя в течение нескольких дней почти все прошло и я поправился, но здешние врачи советуют мне недельку обождать для совершенного поправления. Итак я теперь не уверен, буду ли у вас или нет, потому что срок моего отпуска недалеко до окончания своего и мне нужно будет поспешить в Петербург; впрочем, наверное я и сам не знаю... Жаль очень, что мне, хотя я, может быть, и приеду, нельзя будет есть никаких фруктов, а без этого и лето не в лето. В дневнике своем под 11 июня - 7 июля 1832 г. Погодин записал: "Познакомился с Гоголем и имел случай сделать ему много одолжения. Говорил с ним о малороссийской истории. Большая надежда, если восстановится его здоровье. Он рассказывал мне много чудес о своем курсе истории в Патриотическом институте женском в Петербурге. Из его воспитанниц нет ни одной не успевшей". Погодин так заинтересовался педагогическою деятельностью Гоголя, что тотчас написал Плетневу просьбу прислать ему для просмотра тетради гоголевских учениц в Патриотическом институте. На эту просьбу Плетнев отвечал Погодину: "Не думаю, чтобы тетради учениц Гоголя могли вам на что-нибудь пригодиться. Их рассказ уроков его очень приятен, потому что Гоголь останавливает внимание учениц больше на подробностях предметов, нежели на их связи и порядке. Я после нашего письма нарочно пересматривал эти тетради и уверился, что ученические записки все равны, т. е., с ошибками грамматическими, логическими и проч., и проч. Что касается до порядка в истории или какого-нибудь придуманного Гоголем облегчения, - этого ничего нет. Он тем же превосходит товарищей своих, как учитель, чем он выше стал многих, как писатель, т. е., силою воображения, которое под его пером всему сообщает чудную жизнь и увлекательное правдоподобие." Вскоре и сам Гоголь писал Погодину: "Журнальца, который ведут мои ученицы, я не посылаю, потому что он обезображен посторонними и чужими прибавлениями, которые они присоединяют иногда от себя из дрянных печатных книжонок, какие попадутся им в руки; притом же я только такое подносил им, что можно понять женским мелким умом. Лучше обождать несколько времени, я вам пришлю или привезу чисто свое, которое подготовлю к печати. Это будет всеобщая история и всеобщая география в трех или в двух томах под названием "Земля и люди". Из этого гораздо лучше вы узнаете некоторые мои мысли об этих науках". В 1832 году, когда мы жили в доме Слепцова в Афанасьевском переулке, на Сивцевом Вражке, Погодин привез ко мне в первый раз и совершенно неожиданно Н. В. Гоголя. "Вечера на хуторе близ Ди-каньки" были давно уже прочтены, и мы все восхищались ими. По субботам постоянно обедали у нас и проводили вечер короткие мои приятели. В один из таких вечеров, в кабинете моем, находившемся в мезонине, играл я в карты в четверной бостон, а человека три, не игравших, сидели около стола. В комнате было жарко, и некоторые, в том числе и я, сидели без фраков. Вдруг Погодин, без всякого предуведомления, вошел в комнату с неизвестным мне очень молодым человеком, подошел прямо ко мне и сказал: "Вот вам Николай Васильевич Гоголь!" Эффект был сильный. Я очень сконфузился, бросился надевать сюртук, бормоча пустые слова пошлых рекомендаций. Во всякое другое время я не так бы встретил Гоголя. Все мои гости тоже как-то озадачились и молчали. Прием был не то что холодный, но конфузный. Игра на время прекратилась; но Гоголь и Погодин упросили меня продолжать игру, потому что заменить меня было некому. Скоро однако прибежал сын мой Константин, бросился к Гоголю и заговорил с ним с большим чувством и пылкостью. Я очень обрадовался и рассеянно продолжал игру, прислушиваясь одним ухом к словам Гоголя; но он говорил тихо, и я ничего не слыхал. Наружный вид Гоголя был тогда совершенно другой и невыгодный для него; хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок, большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем другую физиономию его лицу: нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство. У меня осталось в памяти, что на нем был пестрый светлый жилет с большой цепочкой. К сожалению, я совершенно не помню моих разговоров с Гоголем в первое наше свидание; но помню, что я часто заговаривал с ним. Через час он ушел, сказав, что побывает у меня на днях, как-нибудь поранее утром, и попросит сводить его к Загоскину, с которым ему очень хотелось познакомиться и который жил очень близко от меня. Константин тоже не помнит своих разговоров с ним, кроме того, что Гоголь сказал про себя, что он был прежде толстяк, а теперь болен; он помнит, что он держал себя неприветливо, небрежно и как-то свысока, чего, разумеется, не было, но могло так показаться. Ему не понравились манеры Гоголя, который произвел на всех без исключения невыгодное, несимпатичное впечатление. Отдать визит Гоголю не было возможности, потому что не знали, где он остановился: Гоголь не хотел этого сказать. Через несколько дней, в продолжение которых я уже предупредил Загоскина, что Гоголь хочет с ним познакомиться и что я приведу его к нему, явился ко мне довольно рано Николай Васильевич. Я обратился к нему с искренними похвалами его "Диканьке"; но, видно, слова мои показались ему обыкновенными комплиментами, и он принял их очень сухо. Вообще в нем было что-то отталкивающее, не допускавшее меня до искреннего увлечения и излияния, к которым я способен до излишества. По его просьбе мы скоро пошли пешком к Загоскину. Дорогой он удивил меня тем, что начал жаловаться на свои болезни и сказал даже, что болен неизлечимо. Смотря на него изумленными и недоверчивыми глазами, потому что он казался здоровым, я спросил его: "Да чем же вы больны?" Он отвечал неопределенно и сказал, что причина болезни его находится в кишках. Дорогой разговор шел о Загоскине. Гоголь хвалил его за веселость, но сказал, что он не то пишет, что следует, особенно для театра. Я легкомысленно возразил, что у нас писать не о чем, что в свете все так однообразно, гладко, прилично и пусто, что ...даже глупости смешной В тебе не встретишь, свет пустой! но Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и сказал, что "это неправда, что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим; но что если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его". Я был озадачен, особенно потому, что никак не ожидал услышать это от Гоголя. Из последующих слов я заметил, что русская комедия его сильно занимала и что у него есть свой оригинальный взгляд на нее. Надобно сказать, что Загоскин, также давно прочитавший "Диканьку" и хваливший ее, в то же время не оценил вполне; а в описаниях украинской природы находил неестественность, напыщенность, восторженность молодого писателя; он находил везде неправильность языка, даже безграмотность. Последнее очень было забавно, потому что Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими похвалами. Но по добродушию своему и по самолюбию человеческому; ему приятно было, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его с отверстыми объятиями, с криком и похвалами; несколько раз принимался целовать Гоголя, потом кинулся обнимать меня, бил кулаком в спину, называл хомяком, сусликом и пр., и пр.; одним словом, был вполне любезен по-своему. Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах, о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что он изъездил вдоль и поперек всю Русь и пр., и пр. Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь понял это сразу и говорил с хозяином, как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру. Он обратился к шкафам с книгами... Тут началась новая, а для меня уже старая история: Загоскин начал показывать и хвастаться книгами, потом табакерками и наконец шкатулками. Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал, что ему пора идти, обещал еще забежать как-нибудь и ушел. В этот приезд Гоголя наше знакомство не сделалось близким. Это был первый приезд Гоголя в Москву. Не помню, как-то на обед к отцу (знаменитому актеру М. С. Щепкину) собралось человек двадцать пять, - у нас всегда много собиралось: стол по обыкновению накрыт был в зале: дверь в переднюю, для удобства прислуги, отворена настежь. В середине обеда вошел в переднюю новый гость, совершенно нам незнакомый. Пока он медленно раздевался, все мы, в том числе и отец, оставались в недоумении. Гость остановился на пороге в залу и, оглянув всех быстрым взглядом, проговорил слова всем известной малороссийской песни: Ходит гарбуз по городу, Пытается своего роду: Ой, чи живы, чи здоровы Вси родичи гарбузовы? Недоумение скоро разъяснилось, - нашим гостем был Н. В. Гоголь, узнавший, что мой отец тоже, как и он, из малороссов. Гоголь познакомился с Щепкиным в 1832 году. В то время Гоголь еще бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно покушать, и нередко беседы его с Щепкиным склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаний. Винам он давал, по словам Щепкина, названия "квартального" и "городничего", как добрых распорядителей, устроящих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок; а жженке, потому, что зажженная горит голубым пламенем, давал имя Бенкендорфа: "А что, - говорил он Щепкину после сытного обеда, - не отправить ли теперь Бенкендорфа?" - и они вместе приготовляли жженку. В Москве Гоголь виделся с И. И. Дмитриевым, который принял его со всею любезностью своею. Вообще тамошние литераторы, кажется, порадовали его особенным вниманием к его таланту. Он не может нахвалиться Погодиным, Киреевским и прочими. В Москве я заболел и остался, и пробыл полторы недели, в чем, впрочем, и не раскаиваюсь. За все я был награжден. Теперь я выехал и дожидаюсь на первой уже станции лошадей, - дожидаюсь часов шесть. Я ехал в дождь и самою гадкою дорогою, приехал в Подольск и переночевал, и теперь свидетель прелестного утра. Ехать бы только нужно, но препроклятое слово имеет обыкновение вырываться из уст смотрителей: "нет лошадей". Видно, судьба моя - ехать всегда в дурную погоду. Впрочем, совестливый смотритель объявил, что у него есть десяток своих лошадей, которых он, по доброте своей (его собственное выражение), готов дать за пятерные прогоны. Но я лучше решился сидеть за ричардсоновой "Клариссою", в ожидании лошадей, потому что ежели на пути попадется мне еще десять таких благодетелей человеческого рода, то нечем будем доехать до пристанища. Впрочем, присутствия духа у меня довольно: вот скоро уже 12 часов, а мне еще все люли и нипочем. Не знаю, так ли будет после двенадцати. В дороге занимало меня только небо, которое, по мере приближения к югу, становилось синее и синее. Мне надоело серое, почти зеленое северное небо, так же, как и те однообразно печальные сосны и ели, которые гнались за мною по пятам от Петербурга до Москвы. Наконец я дотащился до гнезда своего, проклиная бесконечную дорогу и до сих пор не опамятовавшись после проклятой езды. Верите ли, что теперь один вид проезжающего экипажа производит во мне дурноту? Что-то значит хилое здоровье! Приехавши в Полтаву (17 июля), я тотчас объездил докторов и удостоверился, что ни один цех не имеет меньше согласия и единодушия, как этот... Теперешнее состояние моего здоровья таково: понос прекратился, бывает даже запор. Иногда мне кажется, будто чувствую небольшую боль в печенке и в спине; иногда болит голова, немного грудь. Вот все мои припадки. Дни начались здесь хорошие. Фруктов бездна, но я есть их боюсь. Остаток лета, кажется, будет чудо; но я, сам не знаю, отчего, удивительно равнодушен ко всему. Всему этому, я думаю, причина болезненное мое состояние. Притом же приехал в имение совершенно расстроенное. Долгов множество невыплаченных. Пристают со всех сторон, а уплатить теперь совершенная невозможность... Покамест я еще только отдыхаю. Впрочем, родились у меня две крепкие мысли о нашей любимой науке, которыми вам когда-нибудь похвастаюсь. Приезд брата был для нас истинный праздник. Со мною он был ласковее, чем с другими, и чаще играл и шутил. У старшей сестры была огромная датская собака "Дорогой": брат часто сажал меня на нее и заставлял катать, а сам погонял. Приезжая, брат всегда привозил много разных гостинцев, конфет и проч., очень любил нам делать подарки и никогда не отдавал все вдруг. Дома он очень входил в хозяйство и занимался усадьбой и садом; он сам раскрасил красками стены и потолки в зале и гостиной, наденет, бывало, белый фартук, станет на высокую скамейку и большими кистями рисует, - так он нарисовал бордюры, букеты и арабески. По утрам он занимался со мною и Annette и учил нас географии и истории; расскажет сначала сам, а потом заставит повторить сперва Annette, потом меня. Брат приехал за нами, чтоб отвезти нас в Петербург в Патриотический институт, где он преподавал историю. Он хлопотал сам обо всем, входил во все подробности, даже в заказ нашего гардероба, делал нам платья дорожные, для поступления в институт и для других случаев. Весь август здесь был прелестен, начало сентября похоже на лето. Я в полном удовольствии. Может быть, нет в мире другого, влюбленного с таким исступлением в природу, как я. Я боюсь выпустить ее на минуту, ловлю все движения ее и, чем далее, тем более открываю в ней неуловимых прелестей. Приехал брат, чтобы взять сестер в Петербург, и сам занимался с ними, а меня прогонял и дверь закрывал, чтобы не мешала. Помню, я отворила немного дверь, просунула голову, а он мазнул меня по носу кисточкой с краской. Чтоб не брать в дорогу няни для сестер, брат женил своего лакея Якима на горничной Матрене, которая была у сестры. Перед отправлением дочерей в институт Мария Ивановна Гоголь была очень озабочена назначением к ним горничной, но все находила, что было бы лучше, если бы человек Николая Васильевича Яким был женат. И вот она призывает Якима и предлагает ему жениться на выбранной горничной, объясняя, что против желания женить его не хочет, а что желает только слышать его мнение. Но Яким на все отвечал: "Мне все равно-с, а это как вам угодно". Видя такое равнодушие, его женили за три дня до отъезда, и таким образом совершенно неожиданно для себя и для всех Яким отправился в Петербург с женою, и барышни - с горничною; а Мария Ивановна была очень довольна, что все так устроилось по-семейному. Поправившись немного в здоровье своем, собрался я было ехать совсем; но сестры, которых везу с собою в Патриотический институт, заболели корью: и я принужден был дожидаться, пока проклятая корь прошла. Наконец, 29 сент. я выехал из дому. Уезжая из дому, мы очень плакали. Мать и старшая сестра (Мария Васильевна) проводили нас до Полтавы; пробыв здесь два дня, мы тронулись далее. В Полтаве снова прощание с матерью и сестрой, и снова обильные слезы; брат старался нас рассеять и утешить, как мог. Не сделавши четырехсот верст, переломал я так свой экипаж, что принужден был прожить целую неделю в Курске, в этом скучном и немом Курске! Оборони вас испытать, что значит дальняя дорога! А еще хуже браниться с этими беетиями, станционными смотрителями, которые, если путешественник не генерал, а наш брат мастеровой, то всеми силами стараются делать более прижимок и берут с нас, бедняков, немилосердно штраф за оплеухи, которые навешает им генеральская рука. Вот уже четвертый день, как мы в Москве. Почти две недели мы тянулись к ней, за проклятым экипажем, беспрестанно ломавшимся... Все мы здоровы; я же чувствую себя, даже против моего собственного чаяния, гораздо здоровее прежнего и бодрее... Москва так же радушно меня приняла, как и прежде, и умоляет усердно остаться здесь еще сколько-нибудь времени. Но мы очень опоздали, и потому 23-го я думаю непременно выехать. На возвратном пути из родины Гоголь отыскал в Москве своего земляка М. А. Максимовича, который был тогда профессором ботаники при московском университете. Знакомство их началось с 1829 года, когда Максимович, посетив Петербург, видел Гоголя за чаем у одного общего их земляка, где собралось еще несколько малороссиян. По словам его, Гоголь ничем особенным не выдался из круга собеседников, и он не сохранил в памяти даже его наружности. Гоголь не застал Максимовича дома, и Максимович, узнав, что у него был автор "Вечеров на хуторе", поспешил к нему в гостиницу. Гоголь встретил его, как старого знакомого, видев его три года тому назад не более, как в продолжение двух часов, и Максимовичу стоило большого труда не дать заметить поэту, что он совсем его не помнит. По словам Максимовича, Гоголь был тогда хорошеньким молодым человеком, в шелковом архалуке вишневого цвета. Оба они заняты были в то время Малороссией: Гоголь готовился писать историю этой страны, а Максимович собирался печатать свои "Украинские народные песни", и потому они нашли друг друга очень интересными людьми. Не помню через сколько времени, Гоголь опять был в Москве проездом на самое короткое время; был у нас и опять попросил меня ехать вместе с ним к Загоскину, на что я охотно согласился. Мы были у Загоскина также поутру; он по-прежнему принял Гоголя очень радушно и любезничал по-своему; а Гоголь держался себя также по-своему, то есть говорил о совершенных пустяках и ни слова о литературе, хотя хозяин заговаривал о ней не один раз. Замечательного ничего не происходило, кроме того, что Загоскин, показывая Гоголю свои раскидные кресла, так прищемил мне обе руки пружинами, что я закричал, а Загоскин оторопел и не вдруг освободил меня из моего тяжкого положения, в котором я был похож на растянутого для пытки человека; от этой потехи руки у меня долго болели. Гоголь даже не улыбнулся, но впоследствии часто вспоминал этот случай и, не смеясь сам, так мастерски его рассказывал, что заставлял всех хохотать до слез. Вообще в его шутках было много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительно собственность малороссов; передать их невозможно. Впоследствии бесчисленными опытами убедился я, что повторение Гоголевых слов, от которых слушатели валились со смеху, когда он сам их произносил, не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я или кто-нибудь другой. И в этот приезд знакомство наше с Гоголем не подвинулось вперед. В Петербурге брат старался доставить нам всевозможные удовольствия: возил нас по нескольку раз в театр, зверинец и другие места. Раз повез он нас в театр и велел нам оставить наши зеленые капоры в санях извозчика; кончается спектакль, зовем извозчика, а его и след пропал; пришлось таким образом брату заказывать новые. Квартиру брат переменял при нас два раза и устраивал решительно все сам, кроме занавесок, которые шила женщина, но которые он все-таки сам кроил, и даже показывал, как шить. Вечерами у него бывали гости, но мы почти никогда не выходили; иногда он устраивал большие вечера по приглашению, и тогда опять всегда смотрел за всеми приготовлениями и даже приготовлял какие-то сухарики, обмакивая их в шоколад, - он их очень любил. Не выходя к гостям брата, мы все-таки имели возможность наблюдать их приезд из одного окна своей комнаты, которое выходило в переднюю. Мы прожили таким образом с братом, кажется, с месяц; в это же время он нас сам подготовлял к поступлению в институт, не забывая в то же время покупать нам разные сласти и игрушки. Несмотря на всю свою молодость в то время, он заботился и пекся о нас, как мать. Во время пребывания Гоголя в Петербурге он был знаком и часто посещал Семенова, бывшего в то время цензором; Гоголь часто читал Семенову свои произведения не только, как хорошему знакомому, но и как цензору, спрашивая его о том, удобно или неудобно прочитанное к печати. В одно из таких посещений, когда у Семенова было несколько человек гостей, Гоголь принес свой рассказ "Прачка", написанную на нескольких почтовых листочках, и читал ее вслух*. Живой и веселый юмор этого маленького рассказа заставил слушателей хохотать до слез; но, к несчастью, некоторая бесцеремонность и двусмысленность выражений были причиною того, что рассказ не мог быть признан в то время удобным к печати. Гоголь хотел было уничтожить рукопись, но Семенов попросил ее у него себе на память. Затем рукопись оставалась у Семенова до отъезда его из Петербурга. В числе других книг и рукописей подарил он при отъезде и эту рукопись своему родственнику Н. Н. Терпигореву. Сын его С. Н. Тер-пигорев, студент петербургского университета, читал эти листочки в тамбовской деревне отца и помнит содержание "Прачки". Вот оно. Действующие лица рассказа - петербургский чиновник и прачка, моющая на него белье; при сдаче прачкой вымытого белья не оказывается одной штуки; чиновник требует ее; прачка обижается, и между ними происходит перебранка; оскорбленное самолюбие прачки доходит до высшей степени, сыплются крупные слова, колкости и т. п.; чиновник требует своей штуки, прачка говорит, что у нее нет никакой его штуки, и т. д. * (Стр. 142. Никаких сведений о существовании у Гоголя рассказа "Прачка" нет.) Не сомневайтесь в нашей привязанности к вам. Она с моей стороны неограниченна, и если я вам казался иногда холоден, так это оттого, что у меня много разных занятий, между тем как у вас одно только попечение о детях ваших. Верьте, что у всякого, кто бы имел такую редкую мать, как вы, благодарность, любовь и почтение были бы к вам вечны... Да, сделайте милость, выгоните вон Борисовича, и чем скорее, тем лучше; он выучил моего Якима пьянствовать. Теперь все мне открылось, когда они вместе, Яким с Яковом и Борисовичем, ходили за утками и пропадали три дня: это все они пьянствовали и были так мертвецки пьяны, что их чужие люди перенесли. Я Якима больно...* * (Очевидно: "побил". Шенрок почему-то это слово счел нужным заменить точками. Стр. 143. Фраза на самом деле не дописана в рукописи.) Я, покамест, здоров и даже поправился. Следствие ли это советов Дядьковского (полтавского доктора), которыми он меня снабдил на дорогу, или здешнего моего врачевателя Гаевского, который одобряет многое, замеченное Дядьковским, только я чувствую себя лучше против прежнего. Досада только, что творческая сила меня не посещает до сих пор... У меня холодна квартира, и я теперь всякого, у кого в комнате 15 градусов тепла, почитаю счастливцем. Гоголь летом ездил на родину. Вы помните, что он в службе и обязан о себе давать отчет. Как же он поступил? Четыре месяца не было про него ни слуху, ни духу. Оригинал. 13 ноября 1832 г. № 263. - Учитель Патриотического института 14-го класса Гоголь-Яновский, возвратясь из домового отпуска, привез с собою двух сестер в том предположении, чтобы определить их в Патриотический институт для воспитания. Девицы сии не могут поступить ни на правах штатных воспитанниц, ни пансионерок, но г. Гоголь просит, чтобы их поместить взамен его жалованья, коего производится ему от института 1200 р. в год. Представление начальницы института Л. К. Вистингаузен. РЕЗОЛЮЦИЯ
Ее императорское величество соизволила утвердить сие представление, с тем, чтобы милость сия не служила примером впредь для других, единственно по уважению к ходатайству г-жи начальницы института, повелев также и в списках воспитанниц и пансионерок девиц Гоголь-Яновских не считать, за неимением ими права на поступление в Патриотический институт*. 5 дек. 1832г. Н. Лонгинов. * (В Патриотический институт принимались только дочери военных. ) Иногда по вечерам брат уезжал куда-нибудь, и тогда мы ложились спать раньше. Раз, именно в такой вечер, мы уже спали, когда приходит к нам Матрена, жена братнина человека Якима, будит нас и говорит, что брат приказал нас звать, так как на другой день нас отвезут в институт; нас, почти спящих, завили и уложили снова. На другой день нас одели в закрытые шоколадные платья из драдедама, и брат повез нас в институт, где передал начальнице Патриотического института г-же Вистингаузен, маленькой горбатой старушке; она ввела нас в класс и отрекомендовала: "Сестры Гоголя". Нас тотчас же все обступили, как новеньких и вдобавок сестер своего учителя. С большою грустью и слезами расстались мы с братом и водворились в институте. При нас брат недолго оставался учителем, и когда он вызывал нас отвечать, то всех в классе очень занимало, как мы будем отвечать брату, но именно это нас и конфузило и мы большею частью совсем не хотели отвечать; когда у него бывали уроки в институте, то по окончании их он всегда оставался с нами на полчаса и всегда приносил лакомства. Впрочем, он и сам был большой лакомка, и иногда один съедал целую банку варенья, и если я в это время прошу у него слишком много, то он всегда говорил: "Погоди, я вот лучше покажу тебе, как ест один мой знакомый, смотри, - вот так, а другой - этак", и т. д. И пока я занималась представлением и смеялась, он съедал всю банку. У меня была маленькая страсть писать, и я наполнила толстую тетрадь своими сочинениями под названием "Комедии и сказки" и отдала эту тетрадь брату, который, разумеется, тотчас же стал смеяться и рассказал о моем сочинительстве нашему инспектору Плетневу, и тот после часто шутя спрашивал меня в классе о моих сочинениях. Меня всегда это очень конфузило, и больше я уже не пробовала ничего писать. - Брат часто пропускал свои уроки, частью по болезни, а частью просто и по лени и наконец отказался совсем. У Гоголя вертится на уме комедия. Не знаю, разродится ли он ею нынешней зимой; но я ожидаю в этом роде от него необыкновенного совершенства. В его сказках меня всегда поражали драматические места. В Петербурге собралось более десяти товарищей: Гоголь, Проко-пович, Данилевский, Пащенко, Кукольник, Базили, Гребенка, Мокри-цкий и еще некоторые. Определились по разным министерствам и начали служить. Мокрицкий хорошо рисовал и заявил себя замечательным художником по живописи. Товарищи часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка. Вот приходит однажды в этот кружок товарищей Мокрицкий и приносит с собою что-то, завязанное в узелке. "А что это у тебя, брате Аполлоне?" - спрашивает Гоголь. Мокрицкий был заика и с трудом отвечает: "Это... это, Н. В., не по твоей части; это - священне". - "Как, что такое, покажи?" - "Пожалуйста, не трогай, Н. В., - говорю тебе, нельзя, это священне". (В узелке были костюмчики детей кн. N; костюмчики нужны были Мокрицкому для картины, и он добыл их не без труда). Гоголь схватил узелок, развязал, увидел, что там такое, плюнул в него и швырнул в окно на улицу. Мокрицкий вскрикнул от ужаса, бросился к окну и хотел выскочить, но было высоко; бросается в дверь, бежит на улицу и схватывает свой узелок. Хохотали все до упаду. Около 1832 года, когда я впервые познакомился с Гоголем, он дал всем своим товарищам по нежинскому лицею и их приятелям прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей, которыми тогда восхищался весь Петербург. Тут были Гюго, Александры Дюма, Бальзаки, и даже один скромный приятель именовался София Ге. Не знаю, почему я получил титул Жюль-Жанена, под которым и состоял до конца. Н. Я. Прокопович был очень даровитая личность. Но он вдруг увлекся в Петербурге театром до того, что хотел поступить на сцену и вместо того поступил в театральную школу. Это всех сильно поразило: человек с большим развитием и знаниями садится на скамью театрального училища! Он был чрезвычайно скромен, и эта скромность губила его; еще в Нежине он стал выдаваться и заявлять себя. В Петербурге он познакомился с актером Сосницким, и тот его завербовал. Вероятно, к этому времени относится также начало знакомства Гоголя с Сосницким. Вскоре Прокопович познакомился с Комаровым, племянником Федорова, тогдашнего начальника театральной школы, а Комаров, в свою очередь, ввел в нежинский кружок Анненкова, и через него же Прокопович и Гоголь узнали впоследствии Белинского... В Петербурге около Гоголя составился круг его школьных приятелей и новых, молодых знакомых, которые любили его горячо и были ему по душе. Перед этим кругом Гоголь всегда стоял просто, в обыкновенной своей позиции, хотя сосредоточенный, несколько скрытный характер и наклонность овладевать и управлять людьми не оставляли его никогда. Кроме жаркой привязанности, которую он питал вообще к двум-трем товарищам своего детства, - "ближайшим людям своим", как он их называл, - Гоголю должен был нравиться и тот откровенный энтузиазм, который выказывался тут к тогдашней литературной деятельности его, несмотря на совершенно короткое, нецеремонное обращение приятелей между собой. В этом круге он встречал только ласковые, часто им же воодушевленные лица, и не было ему надобности осматриваться, беречься и отклонять от себя взоры. За чертой круга Гоголь открывал себе широкий путь жизни всеми средствами, которые находились в его богатой натуре, не исключая хитрости и сноровки затрагивать наиболее живые струны человеческого сердца. Он сходил с этой арены в безвестный и, так сказать, уединенный круг своих приятелей, если не отдыхать (в это время он не отдыхал почти никогда, но жил постоянно всеми своими способностями), то, по крайней мере, сравнивать его бескорыстные суждения о себе и ряд надежд, возлагаемых на него, с тем, что говорилось и делалось по поводу его особы на другом, более обширном поприще. Он был прост перед своим кругом, добродушен, весел, хотя и сохранял тонкий, может быть, невольный оттенок чувства своего превосходства и своего значения. Мало-помалу род поучения, ободрения и удовольствия, какие он почерпал в этом круге, становились ему менее нужны и менее привлекательны; жизнь начала нестись с такой силой вокруг него, показались такие горячие, страстные привязанности, действовавшие и на общественное мнение, что никем неведомый и запертый в себе самом кружок должен был потерять значение в его глазах. Притом же вскоре явились требования со стороны других приверженцев Гоголя, на которые старый круг не мог отвечать, и явления в самом Гоголе, которые трудно было понять ему; но почти ко всем его лицам Гоголь сохранил неизменное расположение, доказывавшее теплоту и благородство его сердца. Он даже в минуту развития самостоятельных, наиболее исключительных своих мнений еще вопрошал мысль прежних своих приятелей и прислушивался к ней с большим любопытством. Гоголь перепробовал множество родов деятельности - служебную, актерскую, художническую, писательскую. С появлением "Вечеров на хуторе", имевших громадный успех, дорога, наконец, была найдена, но деятельность его еще удвоивается после успеха. Тут я с ним и познакомился. Он был весь обращен лицом к будущему, к расчищению себе путей во все направления, движимый потребностью развить все силы свои, богатство которых невольно сознавал в себе. Необычайная житейская опытность, приобретенная размышлениями о людях, выказывалась на каждом шагу. Он исчерпывал людей так свободно и легко, как другие живут с ними. Не довольствуясь ограниченным кругом ближайших знакомых, он смело вступил во все круга, и цели его умножались и росли по мере того, как преодолевал он первые препятствия на пути. Он сводил до себя лица, стоявшие, казалось, вне обычной сферы его деятельности, и зорко открывал в них те нити, которыми мог привязать к себе. Искусство подчинять себе чужие воли изощрялось вместе с навыком в деле, и мало-помалу приобреталось не менее важное искусство - направлять обстоятельства так, что они переставали быть препонами и помехами, а обращались в покровителей и поборников человека. Никто тогда не походил более его на итальянских художников XVI века, которые были в одно время гениальными людьми, благородными натурами и - глубоко практическими умами. Мы сказали, что Гоголь часто сходил с шумного, трудового своего жизненного поприща в уединенный круг своих приятелей - потолковать преимущественно о явлениях искусства, которые в сущности одни только и наполняли его душу. Он никогда не говорил с приятелями об ученых своих предприятиях и других замыслах, потому что хотел оставаться с ними искренним и таким, каким его знали сначала. Гоголь жил на Малой Морской, в доме Лепена, на дворе, в двух небольших комнатах, и я живо помню темную лестницу квартиры, маленькую переднюю с перегородкой, небольшую спальню, где он разливал чай своим гостям, и другую комнату, попросторнее, с простым диваном у стены, большим столом у окна, заваленным книгами, и письменным бюро возле него. В первый раз, как я попал на один из чайных вечеров его, он стоял у самовара и только сказал мне: "Вот, вы как раз поспели". В числе гостей был у него пожилой человек, рассказывавший о привычках сумасшедших, в строгой, почти логической последовательности, замечаемой в развитии нелепых их идей. Гоголь подсел к нему, внимательно слушал его повествование и, когда один из приятелей стал звать всех по домам, Гоголь возразил, намекая на своего посетителя: "Ты ступай... Они уже знают свой час, и когда надобно, уйдут". Большая часть материалов, собранных из рассказов пожилого человека, употреблены были Гоголем потом в "Записках сумасшедшего". Часто потом случалось мне сидеть и в этой скромной чайной, и в зале. Гоголь собирал тогда английские кипсеки с видами Греции, Индии, Персии и проч., той известной тонкой работы на стали, где главный эффект составляют необычайная обделка гравюры и резкие противоположности света с тенью. Он любил показывать дорогие альманахи, из которых, между прочим, почерпал свои поэтические воззрения на архитектуру различных нравов и на их художественные требования. Степенный, всегда серьезный Яким состоял тогда в должности его камердинера. Гоголь обращался с ним совершенно патриархально, говоря ему иногда "Я тебе рожу побью", что не мешало Якиму постоянно грубитъ хозяину, а хозяину заботиться о существенных его пользах и, наконец устроить ему покойную будущность. Сохраняя практический оттенок во всех обстоятельствах жизни, Гоголь простер свою предусмотрительность до того, что раз, отъезжая по делам в Москву, сам расчертил пол своей квартиры на клетки, купил красок и, спасая Якима от вредной праздности, заставил его изобразить довольно затейливый паркет на полу во время своего отсутствия. Приятели сходились также друг у друга на чайные вечера, где всякий очередной хозяин старался превзойти другого разнообразием, выбором и изяществом кренделей, прибавляя всегда, что они куплены на вес золота. Гоголь был в этих случаях строгий, нелицеприятный судья и оценщик. На этих сходках царствовала веселость, бойкая насмешка над низостью и лицемерием, которой журнальные, литературные и всякие другие анекдоты служили пищей, но особенно любил Гоголь составлять куплеты и песни на общих знакомых. С помощью Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского, товарища Гоголя по лицею, человека веселых нравов, некоторые из них выходили, действительно, карикатурно-метки и уморительны. Много тогда было сочинено подобных песен. Помню, что несколько вечеров Гоголь беспрестанно тянул (мотивы для куплетов выбирались из новейших опер - из "Фенеллы", "Роберта", "Цампы") кантату, созданную для прославления будущего предполагаемого его путешествия в Крым, где находился стих: И с Матреной наш Яким Потянулся прямо в Крым. В памяти у меня остается также довольно нелепый куплет, долженствовавший увековечить подвиги молодых учителей из его знакомых, отправлявшихся каждый день на свои лекции на Васильевский остров. Куплет, кажется, принадлежал Гоголю безраздельно: Все бобрами завелись, У Фаге все завились - И пошли через Неву, Как чрез мягку мураву, и т. д. Точно так же происходило и на обедах в складчину, где Гоголь сам приготовлял вареники, галушки и другие малороссийские блюда. Важнее других бывал складчинный обед в день его именин, 9 мая, к которому он обыкновенно уже одевался по-летнему, сам изобретая какой-то фантастический наряд. Он надевал обыкновенно ярко-пестрый галстучек, взбивал высоко свой завитой кок, облекался в какой-то белый, чрезвычайно короткий и распашной сюртучок, с высокой талией и буфами на плечах, что делало его действительно похожим на петушка, по замечанию одного из его знакомых. Как далек еще тогда он был от позднейшей самоуверенности в оценке собственных произведений, может служить то, что на одном из складчинных обедов 1832 г. он сомнительно и даже отчасти грустно покачал головой при похвалах, расточаемых новой повести его "Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем". "Это вы говорите, - сказал он, - а другие считают ее фарсом". Вообще суждениями так называемых избранных людей Гоголь, по благородно высокой практической натуре своей, никогда не довольствовался. Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная горячечная веселость - явное произведение материальных сил, чем-либо возбужденных. Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных народов, которых он так ценил вообще. Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе. "Последний день Помпеи" Брюллова привел его в восторг. Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, все, исполненное силы и блеска, потрясало его до глубины сердца. Он просто благоговел перед созданиями Пушкина за изящество, глубину и тонкость их поэтического анализа, но так же точно с выражением страсти в глазах и голосе, сильно ударяя на некоторые слова, читал и стихи Языкова. В жизни он был очень целомудрен и трезв, если можно так выразиться, но в представлениях он совершенно сходился со страстными, внешне великолепными представлениями южных племен. Вот почему также он заставлял других читать и сам зачитывался Державиным. Чтение его, если уже раз ухо ваше попривыкло к малороссийскому напеву, было чрезвычайно обаятельно: такую поразительную выпуклость умел он сообщать наиболее эффективным частям произведения и такой яркий колорит получали они в устах его! Можно сказать, что он проявлял натуру южного человека даже и светлым, практическим умом своим, не лишенным примеси суеверия... Если присоединить к этому замечательно тонкий эстетический вкус, открывавший ему тотчас подделку под чувство и ложные, неестественные краски, как бы густо или хитро ни положены они были, то уже легко будет понять тот род очарования, которое имела его беседа. Он не любил уже и в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к самому народу за "моду, которую они ввели в Европе", как он говорил: "быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты". Впрочем, он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Также мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него), и из всех имен иностранных поэтов и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя - Вальтер Скотта. Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой попечительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задобривать его в пользу автора. Гоголь любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения, за удивительное распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его... В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли, - словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому Малороссии, что составляло в нем истинное охранительное начало, и художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов. В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы теперь говорим. Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за душевными и характеристическими явлениями в других: он хотел видеть даже и то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто скудного житейского расчета под маской приличия и благонамеренности! Все это составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами. Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал; он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице... Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью повести его "Шинель", и она заронилась в душу его в тот же самый вечер. Поэтический взгляд на предметы был так свойствен его природе и казался ему таким обыкновенным делом, что самая теория творчества, которую он излагал тогда, отличалась поэтому необыкновенной простотой. Он говорил, что для успеха повести и вообще рассказа достаточно, если автор опишет знакомую ему комнату и знакомую улицу. "У кого есть способность передать живописно свою квартиру, тот может быть и весьма замечательным автором и впоследствии", говорил он. На этом основании он пробуждал даже многих из своих друзей приняться за писательство. Но если теория была слишком проста и умалчивала о многих качествах, необходимых писателю, то критика Гоголя, наоборот, отличалась разнообразием, глубиной и замечательной многосложностью требований. Не говоря уже о том, что он угадывал по инстинкту всякое не живое, а придуманное лицо, сознаваясь, что оно возбуждает в нем почти такое же отвращение, как труп или скелет, но Гоголь ненавидел идеальничанье в искусстве прежде критиков, возбудивших гонение на него. Он никак не мог приучить себя ни к трескучим драмам Кукольника, которые тогда хвалились в Петербурге, ни к сентиментальным романам Полевого, которые тогда хвалились в Москве. Поэзия, которая почерпывается в созерцании живых, существующих, действительных предметов, так глубоко понималась и чувствовалась им, что он, постоянно и упорно удаляясь от умников, имеющих готовые определения на всякий предмет, постоянно и упорно смеялся над ними и, наоборот, мог проводить целые часы с любым конным заводчиком, с фабрикантом, с мастеровым, излагающим глубочайшие тонкости игры в бабки, со всяким специальным человеком, который далее своей специальности ничего не знает. Он собирал сведения, полученные от этих людей, и свои записочки, - и они дожидались там случая превратиться в части чудных поэтических картин. Для него даже мера уважения к людям определялась мерой их познания и опытности в каком-либо отдельном предмете. При выборе собеседника он не запинался между остроумцем, праздным, даже, пожалуй, дельным литературным судьею и первым попавшимся знатоком какого-либо производства. Он тотчас становился лицом к последнему. Но, по нашему мнению, важнее всего этого была в Гоголе та мысль, которую он приносил с собой в это время повсюду. Мы говорим об этом энергическом понимании вреда, производимого пошлостью, ленью, потворством злу с одной стороны, и грубым самодовольством, кичливостью и ничтожеством моральных оснований - с другой. Он относился ко всем этим явлениям совсем не равнодушно, как можно заключить даже из напечатанных его писем о московской журналистике и об условиях хорошей комедии*. В его преследовании темных сторон человеческого существования была страсть, которая и составляла истинное нравственное выражение его физиономии. Он и не думал еще тогда представлять свою деятельность, как подвиг личного совершенствования, да и никто из знавших его не согласится видеть в ней намеки на какое-либо страдание, томление, жажду примирения и проч. Он ненавидел пошлость откровенно и наносил ей удары, к каким только была способна его рука, с единственной целью потрясти ее, если можно, в основании. Этот род одушевления сказывался тогда во всей его особе, составляя и существенную часть нравственной красоты ее. Честь бескорыстной борьбы за добро, во имя только самого добра и по одному только отвращению к извращенной и опошленной жизни, должна быть удержана за Гоголем этой эпохи, даже и против него самого, если бы нужно было. Несомненные исторические свидетельства тут важнее признаний автора, подсказанных другого рода соображениями и сильным подавляющим влиянием новых идей, позднее возникших в его сердце. Мы с своей стороны убеждены, что Гоголь имел, между прочим, в виду и этого рода деятельность, когда накануне 1834 года обращался к своему гению с удивительным поэтическим дифирамбом, вопрошая будущее и требуя у него труда, вдохновения и лодвига. Чудно и многознаменательно звучат последние слова этого воззвания к гению: "О, не разлучайся со мною! Живи на земле со мной хотя два часа каждый день, как прекрасный брат мой! я совершу, я совершу! Жизнь кипит во мне! Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество. Я совершу! о, поцелуй и благослови меня!" Но кроме вдохновенных часов, каких Гоголь просил у своего гения, и кроме положительной деятельности, к какой приводило чувство кипящей жизни и силы, он еще, по характеру своему, старался действовать на толпу и внешним своим существованием; он любил показать себя в некоторой таинственной перспективе и скрыть от нее некоторые мелочи, которые особенно на нее действуют. * (Стр. 152. Имеется в виду статья "О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году", а также статья "Петербургские записки 1836 года", вторая часть которой посвящена театру и задачам комедии.) Таким был или, по крайней мере, таким представлялся нам молодой Гоголь. Великую ошибку сделает тот, кто смешает Гоголя последнего периода с тем, который начинал тогда жизнь в Петербурге, и вздумает прилагать к молодому Гоголю нравственные черты, выработанные гораздо позднее, уже тогда, как совершился важный переворот в его жизни. Гоголь не обладал тогда необходимою многосторонностью взгляда. Ему недоставало еще значительного количества материалов развитой образованности, а Пушкин признавал высокую образованность первым, существенным качеством всякого истинного писателя в Росии. Я сам слышал от Гоголя о том, как рассердился на него Пушкин за легкомысленный приговор Мольеру: "Пушкин, - говорил Гоголь, - дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины схожи между собой. Тут он меня поймал и объяснил, что писатель, как Мольер, надобности не имеет в пружинах и интригах; что в великих писателях нечего смотреть на форму, что куда бы он ни положил добро свое, - бери его, а не ломайся"*. * (Стр. 154. Возможно, результат именно этой беседы с Пушкиным отразился в характеристике Мольера в гоголевских "Петербургских записках 1836 года": "О, Мольер, великий Мольер! Ты, который так обширно и в такой полноте развивал свои характеры, так глубоко следил все тени их..." ) Н. Я. Прокопович вспоминает с восхищением об этой поре жизни своего друга. У него я видел портрет Гоголя, рисованный и литографированный Венециановым, и который, по словам владельца, можно назвать портретом автора "Тараса Бульбы". Гоголь отличался тогда щеголеватостью своего костюма, которым впоследствии стал пренебрегать, но боялся холоду и носил зимою шинель, плотно запахнув ее и подняв воротник обеими руками выше ушей. В Петербурге некоторые помнят Гоголя щеголем; было время, что он даже сбрил себе волосы, чтобы усилить их густоту, и носил парик. Но те же самые лица рассказывают, что у него из-под парика выглядывала иногда вата, которую он подкладывал под пружины, а из-за галстука вечно торчали белые тесемки. Кроме мимики, Гоголь умел перенимать и голос других. Во время своего пребывания в Петербурге он любил представлять одного старичка, Б., которого он знавал в Нежине. Один из его слушателей, никогда не видевший этого Б., приходит раз к Гоголю и видит какого-то старичка, который играет на ковре с детьми. Голос и манеры этого старичка тотчас напомнили ему представление Гоголя. Он отводит хозяина в сторону и спрашивает, не Б. ли это. Действительно, это был Б. Любимых игр у Гоголя в детстве не было, как впоследствии не было никаких любимых физических упражнений; напр., он не любил никакого спорта, верховой езды и проч.; до некоторой степени нравившимся ему развлечением была разве игра на бильярде. Очень понимаю и чувствую состояние души твоей (Данилевский был влюблен в красавицу Э. А. Клингенберг, впоследствии Шан-Гирей), хотя самому благодаря судьбу, не удалось испытать. Я потому говорю "благодаря", что это пламя меня бы превратило в прах в одно мгновенье. Я бы не нашел себе в прошедшем наслаждения; я силился бы превратить это в настоящее и был бы сам жертвой этого усилия. И потому-то, к спасению моему, у меня есть твердая воля, два раза отводившая меня от желания заглянуть в пропасть. Ты счастливец, тебе удел вкусить первое благо в свете - любовь; а я... Но мы, кажется, своротили на байронизм. Вы спрашиваете об "Вечерах" Диканьских. Черт с ними! Я не издаю их (вторым изданием); и хотя денежные приобретения были бы нелишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами. Я даже позабыл, что я творец этих "Вечеров", и вы только напомнили мне об этом... Да обрекутся они неизвестности, покамест что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня! Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется, великое не выдумывается. Одним словом, умственный запор. Как-то не так теперь работается! Не с тем вдохновенно-полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю, и что-нибудь совершу из истории, уже вижу собственные недостатки... Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется наружу. И я до сих пор не написал ровно ничего. Я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой, толстой тетради: "Владимир 3-й степени", и сколько злости, смеха и соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пьеса не будет играться: драма живет только на сцене. Без нее она, как душа без тела. Какой же мастер понесет напоказ народу неоконченное произведение? - Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, которым бы даже квартальный не мог обидеться. Но что комедия без правды и злости! Итак за комедию не могу приняться. Примусь за историю, - передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и история к черту. И вот почему я сижу при лени мыслей. От М. С. Щепкина я узнал, что Гоголь писал комедию "Владимир третьей степени"; он даже читал некоторые из нее сцены, но потом бросил ее; впрочем, некоторые отрывки ее напечатаны в драматических сценах этого писателя. Но Щепкин не объяснил мне, какие именно из напечатанных отрывков входили в состав комедии "Владимир 3-й степени". Вот что я узнал от М. С. Щепкина о содержании этой комедии. Героем ее был человек, поставивший себе целью жизни получить крест св. Владимира 5-й степени. Известно, что из всех орденов орден св. Владимира пользуется особенными привилегиями и уважением и дается за особенные заслуги и долговременную службу. Даже теперь, когда с получением других орденов не даются уже дворянские права, как это было прежде, орден св. Владимира удержал еще за собой это право. Старания героя пьесы получить этот орден составляли сюжет комедии и давали для нее богатую канву, которою, как говорят, превосходно воспользовался наш великий комик. В конце пьесы герой сходил с ума и воображал, что он сам и есть Владимир третьей степени. С особенною похвалою М. С. Щепкин отзывался о сцене, в которой герой пьесы, сидя перед зеркалом, мечтает о Владимире 3-й степени и воображает, что этот крест уже на нем. Я вывез из дому всю роскошь лени и ничего решительно не делаю. Ум в странном бездействии; мысли так растеряны, что никак не могут собраться в одно целое. У Гоголя ничего нового нет. Его комедия не пошла из головы. Он слишком много хотел обнять в ней, встречал беспрестанно затруднения в представлении и потому с досады ничего не написал. Еще есть другая причина его неудачи: он в такой холодной поселился квартире, что целую зиму принужден был бегать от дому, боясь там заморозить себя. Я не иначе надеюсь отсюда вырваться, как только тогда, когда зашибу деньгу большую. А это не иначе может сделаться, как по написании увесистой вещи. А начало к этому уже сделано. Не знаю, как пойдет дальше. Сестра Марья Васильевна вышла замуж за поляка П. О. Труш-ковского, очень красивого, но он не имел никаких средств к жизни, кроме службы в чертежной. Женившись, они остались жить у нас, потому что у него не было средств даже квартиру нанять. Он ездил на службу в Полтаву, а большую часть жил у нас. Завел парники и виноград и табачную плантацию, - помню, как я ему помогала листья расправлять, - после затеял кожевенную фабрику, ввел мать в долги (ей пришлось продать хутор в Кременчугском уезде, который достался ей в приданое, кроме того заложили половину Василь-евки) и на этой фабрике прогорел. О. В. Гоголь-Головня, 8. Я послушала неопытных людей и завела кожевенную фабрику. Попавшийся нам шарлатан, австрийский подданный, уверил, что мы будем получать по 8000 рублей годового дохода на первый случай, а дальше и еще больше... В тот год (1832) приехал сын мой и советовал нам начать с маленького масштабу; фабрикант сказал: "зачем терять время даром, почему не получать вместо пяти тысяч сто?" Нанято было сапожников двадцать пять человек, как подскочил страшный голод; покупали хлеб по три рубля пуд, а между тем фабрикант наш намочил кожи и сдал на руки ученикам, которые ничего не знали, а сам, набравши несколько сотен сапогов, поехал продавать и, получа деньги, на шампанском с своими знакомыми пропил. (Мы не знали, что он имел слабость пить). Возвратясь, он сказал, что ездил для больших для фабрики дел, а о такой безделице он не намерен отдавать отчета, и что он договорился с полковником на ранцы. Тогда я его позвала и объявила, что больше на словах не верю ничего, когда не покажет на деле. И, так как он долго не возвращался, то кожи, оставленные им, вскоре испортились, и он бежал, и мы не знали, что с теми кожами делать; и обманул еще пять помещиков очень аккуратных и умных. Наконец, умер, и столько было наделано долгов, занимая в разных руках, что должны были заложить Ва-сильевку, чтобы с ними расплатиться, на двадцать шесть лет, и платить по пятьсот рублей серебром проценту. И винокурня уничтожена, земляная мельница уничтожена для толчения дубовой коры, для выделки кож, и совершенно оставил нам расстроенное имение. Пишу к вам в самый жаркий день. Термометр показывает двадцать пять градусов в тени. Я очень редко теперь живу в городе, в котором душно как в бане. Солнце тиранствует, а не греет. Пользуясь тем, что многие оставили город, я ищу теперь себе другую квартиру, потому что старая надоела мне до смерти. Она меня заморозила зимою так, что одно только лето, подобное нынешнему, отогрело меня. Теперь только приехал из Петергофа, где прожил около месяца... Я живу здесь среди лета и не чувствую лета! Душно, а нет его. Совершенная баня; воздух хочет уничтожить, а не оживить. Не знаю, напишу ли я что-нибудь для вас. (для издававшегося Максимовичем альманаха "Денница"). Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки. Как ни принуждаю себя, нет, да и только... Мне пришло в думку потащиться на Кавказ, зане скудельный состав мой часто одолеваем недугом и крайне дряхлеет. Более трех дней, как я нахожусь в городе. До сего же времени жил за городом в Стрельне и около Петергофа. Время было довольно дурно: весь июль месяц был дождлив, дни походили на осенние... Вряд ли будет что-нибудь у меня в этом или даже в следующем году. Пошлет ли всемогущий бог мне вдохновенье, - не знаю. Какое прекрасное время настало у нас в конце августа! Дни ясные, солнечные, совершенно летние, а до того времени сделалась было настоящая осень. Я до сих пор еще не переехал в город и все живу еще в Стрельне. Я песен не пою, потому что я мастер только подтягивать. А если бы запел соло, то мороз подрал бы по коже слушателей. Если бы вы знали, какие со мною происходили перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! боже, сколько я пережег, сколько перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся. Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много так, чего до меня не говорили. Я очень порадовался, услышав от вас о богатом присовокуплении песен и собрании Ходаковского. Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе, при трепетной свече, между стенами, убитыми книгами и книжною пылью, с жадностью жида, считающего червонцы! Моя радость, жизнь моя, песни! как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, перед этими звонкими, живыми летописями!.. Я сам теперь получил много новых, и какие есть между ними! Прелесть! Я вам их спишу... не так скоро, потому что их очень много. Да, я вас прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни... Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные; они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее, увы! прошедшую жизнь и, увы! прошедших людей... Вчера Гоголь читал мне сказку "Как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. (Никифоровичем)" - очень оригинально и очень смешно. Известно заподлинно, что в Миргороде действительно существовали, - разумеется, под другими именами, - Иван Иванович и Иван Никифорович, поссорившиеся за гусака. Они, впрочем, ссорились и мирились неоднократно и нередко езжали в одном экипаже подавать друг на друга жалобу. Они находили удовольствие в том, чтоб их увещевали помириться, и вовсе были чужды чувства злобы и вражды. |
|
|